V

Но этим противоречия не исчерпываются.

Возьмем того же подлинного мужика -- на этот раз не Ивана Ермолаевича, а толстовского Платона Каратаева* -- и посмотрим, "какие же это типические, наши народные черты?"... "Жизнь Каратаева, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких, но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком"... "... Эта, не имеющая смысла, жизнь, -- комментирует Успенский, -- не любя никого отдельно, ни себя, ни других, годна на все, с чем сталкивает жизнь... Все может сделать Платон: "возьми и свяжи"... "возьми и развяжи", "застрели", "освободи", "бей" -- "бей сильнее" или "спасай", "бросайся в воду, в огонь для спасения погибающего", -- словом, все, что дает жизнь, все принимается, потому что ничто не имеет отдельного смысла, ни я, ни то, что дала жизнь"... (II, 673.)

Да, все может сделать Платон: и развязать, и связать, и утопить, и спасти утопающего. В этом и состоит (по Марксу) идиотизм той жизни, которая создала и воссоздает Платона. Пока Платон мог жить и жил жизнью замкнутой в себе общины, до тех пор "идиотизма" не было: внутри общины все было пригнано, "как в галке", одно к одному, все было связно, цельно, уместно. С нашей точки зрения, мы, конечно, не можем видеть в этой зоологической цельности и законченности ничего привлекательного, заманчивого, обещающего успокоение и исцеление истерзанной душе. Но дело не в этом, а в том, что, с тех пор как русская земля стала есть, община входила в состав общегосударственной жизни, служа ей фундаментом. И в тех именно отношениях, в какие становится крестьянин к миру, начинающемуся за деревенской околицей, проявляется во всем своем грозном смысле особенный характер его жизни. Природа "учит его признавать власть, и притом власть бесконтрольную, своеобразную. Терпи, Иван Ермолаевич. И Иван Ермолаевич умеет терпеть, терпеть не думая, не объясняя, терпеть беспрекословно". (II, 546, 547.) "В результате ржаной науки -- "повинуйся" и "повелевай" до такой степени прочно вбиты природою в сознание Ивана Ермолаевича, что их оттуда не вытащишь никакими домкратами". (II, 549.)

Итак, ясно: наука ржаного поля годна и применима, цельна и даже привлекательна -- в пределах практики ржаного поля, но и только... "Иван Ермолаевич, безропотно покоряясь напору чуждых ему влияний и в то же время упорно стремясь осуществить свои земледельческие идеалы в том самом виде, в каком они были выработаны при отсутствии давления нового времени, чувствует себя весьма нехорошо и вырабатывает -- конечно, будучи в этом вполне невиновен -- взгляды на окружающее вполне непривлекательные". (II, 559; курсив мой. Л. Т.)

С одной стороны, "зоологическая правда" крестьянской жизни является для Успенского единственным прибежищем, единственной надеждой, единственным оазисом среди безбрежности всечеловеческого зла и насилия; миросозерцание "десятков миллионов, ежедневно слушающих мать-природу", есть единоспасающее миросозерцание; промотать этот драгоценный перл значит ввергнуть себя в бездну полного социального и морального банкротства. С другой стороны, оказывается, что единоспасающий тип крестьянского миросозерцания, воспитанного под командой "травки зелененькой", имеет свой необходимый "корректив" в типе "хищника для хищничества".

Где же выход? Остается, очевидно, либо героически отказаться от зоологической правды "ржаного поля" со всеми необходимо дополняющими, но отнюдь не украшающими ее правовыми и иными явлениями, -- и поискать выхода где-нибудь за пределами крестьянского жизненного уклада, либо принять его со всем тем, что -- по словам самого Успенского -- необходимо из этого уклада вытекает. Успенский не остановился ни на одном из них: он призвал на помощь народническую утопию. Необходимо сохранить уклад земледельческой жизни во что бы то ни стало, но вместе с этим необходимо освободить этот уклад из-под гнета "хищников и виртуозов терзания". Кто же совершит это трудное дело? Сам крестьянин, представитель правды земледельческого труда? Куда уж! Но если не крестьянин, то кто же? Не сам ли виртуоз хищничества откажется от своего растленного ремесла и, подобно волку райских селений, мирно возляжет рядом с овцою? Но на такую чудесную метаморфозу надежды, разумеется, еще менее. Остается поискать "способов" вне обеих заинтересованных групп. Но где именно?


* Л. Н. Толстой. "Война и Мир". Ред.


<<IV || Содержание || VI>>