Когда Фридрих Энгельс, патриарх международной социал-демократии, тихо умирал в Лондоне, приближался к концу тот век, который отделял революции буржуазные от революций пролетарских, якобинство от большевизма. Приближались годы, когда трансформация мира, возвещенная Марксом, сделалась непосредственной задачей, а революционеры должны были познакомиться с условиями новой бурной эпохи. Удары реакции обрушились на головы самых крупных революционных вождей, -- это правильно в буквальном смысле по отношению к трем наиболее выдающимся из них. Будущий историк оценит симптоматическое значение этого для нашей эпохи; он отметит также источник этих ударов. В черепе Ленина засела пуля "социалистки-революционерки" Фанни Каплан. Череп Розы Люксембург был размозжен ружейным прикладом, от ударов солдатчины, руководимой "социал-демократом" Носке. Череп Троцкого был пробит топором наемника "большевика" Сталина. В нашу эпоху непрерывных кризисов, резких скачков и лихорадочных темпов все быстрее снашиваются партии и люди, и те, кто еще накануне олицетворяли революцию, делаются орудием самой мрачной реакции. Эта борьба между передовыми отрядами исторического процесса с его отстающим арьеградом потому то и приняла наиболее драматические формы в единоборстве Троцкого со Сталиным, что она происходила на базе уже созданного рабочего государства. Троцкий, поднятый к вершине власти массовым революционным взрывом, преследуемый и гонимый, когда на пролетариат обрушились поражения, сделался олицетворением революции.
Лев Давидович обладал замечательной внешностью. В нем прежде всего поражал его лоб, необыкновенно высокий, вертикальный и не увеличенный лысиной. Затем глаза, синие, глубокие, взгляд сильный и уверенный в своей силе. Во время своего пребывания во Франции, Л. Д. приходилось иногда ездить инкогнито, для упрощения вопроса об охране. Он сбривал тогда свою бородку, зачесывал на бок волосы, разделив их пробором. Но мне всегда бывало страшно, когда он собирался выйти на улицу, в толпу. "Нет, это невозможно, первый прохожий его узнает, он не может изменить своего взгляда..."
Когда Л. Д. начинал говорить, внимание приковывал его рот. Говорил ли он по-русски или на иностранном языке, губы его всегда складывались так, что он ясно и раздельно произносил слова. Его раздражало, когда другие говорили неясно и торопливо, и он требовал от себя чрезвычайно отчетливого произношения. Только когда он обращался по-русски к Наталии Ивановне, он иногда начинал говорить быстрее и менее отчетливо, понижая голос до шопота. В беседе с посетителями руки его, опираясь сначала на край письменного стола, скоро приходили в движение, и жесты, плавные и решительные, как бы помогали губам выражать мысль.
Лицо, в ореоле волос, посадка головы и вся фигура были горды и величественны. Он был выше среднего роста, с широкой грудью и сильной спиной; ноги его, по сравнению со всем туловищем казались немного тонкими. Посетителю, видевшему Л. Д. только один раз, несомненно легче передать, что выражало лицо Троцкого, чем тому, кто многие годы провел в его непосредственной близости и видел его в самых разнообразных обстоятельствах. Но чего я никогда не видел, это даже и тени вульгарности в его лице. Не было в нем также и того, что называется добродушием. Но ему не была чужда какая-то особая мягкость, вытекающая несомненно из его необыкновенного ума, способного всегда все понять. В нем чувствовался юношеский пыл, радостно готовый все предпринять и способный увлечь других. Когда же дело шло о том, чтоб отхлестать противника, этот задор быстро превращался в едкую и тонкую иронию, иногда переходящую в презрение; а когда противник был особенной канальей, лицо его становилось на мгновение почти злым. Но обычное равновесие возвращалось быстро. "On les aura!" (Справимся!), любил он повторять с увлечением.
В изолированности эмиграции самыми драматическими моментами, в которые мне приходилось наблюдать Л. Д., были его стычки с полицией и столкновения со злостными противниками. Лицо его делалось жестким, глаза пылали, в них как будто концентрировалась вся огромная сила его воли. Каждому становилось ясно, что ничто на свете не может заставить его отступить хотя бы на один шаг.
В повседневной жизни эта сила воли выражалась в строго организованной работе. Все ненужное, что мешало работе, его чрезвычайно раздражало. Он не выносил бесцельных разговоров, незаявленных посетителей, задержек или опаздываний на свидания. И все это, разумеется, без педантизма. Но когда возникал важный вопрос, он, не задумываясь ни на минуту, опрокидывал все свои планы; но надо было, чтоб это стоило того. Когда же дело шло о вопросе, имеющем малейшую ценность для движения, он не жалел ни сил, ни времени. Но он был неумолим, когда его силы и время растрачивались по чужой небрежности, легкомыслию или плохой организации. Он берег каждую минуту, как самую ценную материю из которой состоит жизнь. Вся его личная жизнь была строго организована под знаком того, что по-английски принято называть singleness of purpose (целеустремленность). Он выработал иерархию задач, и все, что он начинал, он всегда доводил до конца. Обычно он работал не менее двенадцати часов в день, часто и больше, когда того требовали обстоятельства. За столом он никогда не засиживался, и я не помню, чтоб за все те годы, которые я провел с ним, он обращал внимание на то, что он ел или пил. "Есть, одеваться, все эти жалкие мелочи приходится повторять изо-дня в день", сказал он мне как то.
Единственное развлечение он находил в большой физической активности. Простая ходьба его почти не успокаивала. Он ходил быстро, молча, и видно было, что мысль его продолжает работать. От времени до времени он спрашивал: "Когда вы ответили на это письмо?", "Можете ли вы мне найти эту цитату?". Только в тяжелом физическом упражнении он находил действительный отдых. В Турции это была охота и главным образом рыбная ловля в море, требующая большого физического напряжения. Когда ловля бывала удачная, т. е. очень утомительная, он, по возвращении, с двойным увлечением принимался за работу. В Мексике, где рыболовство было невозможно, он придумал сбор тяжелейших кактусов под палящими лучами солнца.
Приходилось постоянно считаться с опасностью. За все одиннадцать с половиной лет его третьей эмиграции можно насчитать общим счетом не больше нескольких месяцев, когда Л. Д. мог гулять в деревне, возле своего дома свободно, без охраны; это было тогда, когда он жил во Франции и в Норвегии. Обычно каждая прогулка была небольшой военной экспедицией. Надо было заранее выработать план и установить точное расписание. "Вы со мной обращаетесь, как с неодушевленным предметом", говорил он иногда, скрывая улыбкой нетерпение.
От товарищей, помогавших ему, он требовал тех же методов в работе, как и от себя самого. Чем ближе они к нему стояли, чем больше он от них требовал, тем проще он был с ними. Точности он требовал во всем. Письмо без даты, документ без подписи выводили его из себя, как и вообще всякая небрежность, неосмотрительность и безразличие. Делай хорошо все, что делаешь и доводи все до конца; при этом он не делал никаких различий между мелкими текущими делами и серьезным умственным трудом. Доводить мысль до конца -- это выражение чаще всего повторяется в его произведениях. Он был всегда очень внимателен к состоянию здоровья окружающих его людей. Здоровье -- это революционный капитал, которого нельзя растрачивать. Он сердился, когда кто-нибудь читал при плохом освещении: надо не задумываясь рисковать жизнью для революции, но зачем портить глаза, когда можно читать при хорошем свете?
В беседах с Л. Д. посетителя особенно поражала его способность быстро разобраться в новой незнакомой ему обстановке. Он включал каждый вопрос в систему общей перспективы, но это не мешало ему видеть все особенности данного вопроса и в каждом отдельном случае давать конкретный совет. За время своей третьей эмиграции ему приходилось часто беседовать с посетителями из стран, которых он непосредственно не знал; бывали посетители из Балкан, из Латинской Америки и пр., а он не всегда знал их язык, не всегда следил за прессой этих стран и их специальным проблемам не отдавался. Сначала он давал говорить посетителю, делая время от времени короткие заметки на небольшом листе бумаги. Иногда он спрашивал о какой-нибудь детали, вроде: -- "Сколько членов в этой партии?" или "Не был ли этот политик адвокатом?" Потом он начинал говорить. Разрозненные факты, которые ему сообщили, принимали тогда организованную форму. Затем обрисовывалось движение разных классов и разных слоев внутри этих классов; обнаруживалась, связанная с этим движениями, игра разных партий, групп и организаций. И наконец в эту картину логично включалась позиция и работа разных политических деятелей, вплоть до их личных черт и профессий. Французский натуралист Кювье брался на основании одной кости реконструировать целое животное. Благодаря своему огромному знанию действительности и социальных и политических отношений, Троцкий умел сделать тоже в области политики. Посетитель был всегда изумлен той проницательностью, с которой Л. Д. проникал вглубь каждого вопроса, и покидал кабинет Троцкого с чувством, что он теперь несколько лучше знает свою страну.
Огромный опыт всегда чувствовался в Троцком. Это были не просто опыт запечатленный в памяти, а опыт, процеженный и глубоко продуманный мыслительным процессом, причем чувствовалось, что эта умственная работа совершалась всегда на базе нерушимых принципов. Если Л. Д. ненавидел рутину, если он всегда был готов дать место новым тенденциям, то малейшие попытки новшеств в области принципов заставляли его всегда настораживаться. "Подстригать бороду Маркса" -- так называл он все попытки приспособления марксизма к модам текущего дня. Он испытывал к ним только нескрываемое презрение.
Всем известен превосходный стиль Троцкого. Его лучше всего можно сравнить со стилем Маркса. Однако, фраза Троцкого не столь громоздка, как фраза Маркса. Л. Д. достигал литературного эффекта чрезвычайно простыми средствами. Фраза его короткая, без многочисленных придаточных предложений. Сила ее в ее простоте и в построении. Эта простота придает стилю Троцкого большую свежесть и, так сказать, молодость.
От своих переводчиков Л. Д. требовал математической точности; он готов был даже поступиться требованиями грамматики, если они не разрешали выразить на чужом языке ясно и точно его мысли.
Когда Троцкого выслали в Турцию, в паспорте, выданном ему советскими властями, было указано: профессия -- писатель. Действительно, он был крупным, очень крупным писателем, и если это определение бюрократа вызывает усмешку, то потому, что Троцкий был гораздо больше, чем писатель! Он писал легко, и мог диктовать часами. Но затем он перечитывал и тщательно исправлял рукопись. Для некоторых его больших трудов, как например, "История Революции", имеются две последовательных рукописи, но в большинстве случаев имеется только одна. Его колоссальная литературная производительность -- среди его трудов имеются книги, брошюры, бесчисленные статьи, письма, наспех написанные декларации для прессы, всякого рода заметки -- конечно, не одинакова. Часть -- обработана больше, над другими произведениями он работал меньше, но нигде не найти ни одной небрежной фразы. В этом огромном собрании сочинений, возьмите наугад пять строк, и вы сразу же узнаете неподражаемый стиль Троцкого. Уже один об'ем его сочинений производит внушительное впечатление и свидетельствует о редкой воле и работоспособности. После смерти Ленина собрано 30 томов его сочинений и 35 томов переписки и разных заметок. Троцкий жил на семь лет больше Ленина, но его писания, его большие книги и маленькие заметки заполнят безусловно в три раза больше томов. За одиннадцать с половиной лет своей третьей эмиграции он написал так много, что этого одного хватило бы на целую человеческую жизнь. Можно сказать, что рука ни на минуту не покидала пера; и какое это было перо!
Весь Троцкий виден в его литературной работе. Личный контакт с ним не менял, а только уточнял и дополнял портрет, который получался при чтении его произведений. Страсть и разум, мудрость и воля -- превосходно дополняли друг друга и гармонически сочетались друг с другом. Чувствовалось, что всему, что бы Лев Давидович ни делал, он отдавался целиком. Он часто повторял слова Гегеля: в этом мире ничто великое не делается без страсти, и он испытывал только презрение к филистерам, которые восставали против "фанатизма" революционеров. В нем не было дисгармонии между умом и темпераментом: это была несокрушимая воля и необыкновенный ум. И опять вспоминаешь слова Гегеля: воля это особый род мышления.
К. М.