ЧТО ТАКОЕ ИСТОРИЧЕСКАЯ ОБ'ЕКТИВНОСТЬ?

(Ответ некоторым критикам "Истории русской революции")

Каждый человек переваривает пищу и окисляет собственную кровь. Но не каждый человек решится написать трактат о пищеварении и кровеобращении. Не то с общественными науками. Такъ какъ каждый человек живет в условиях рынка и в историческом процессе вообще, то считается, что достаточно здравого смысла для упражнений на экономические и собственно историко-философские темы. От исторического труда требуют обычно только "об'ективности". То, что носит это торжественное наименование на языке здравого смысла, не имеет на самом деле ничего общего с научной об'ективностью.

Филистер, особенно если он отделен от арены борьбы пространством и временем, считает себя возвышающимся над борющимися лагерями, -- уже по тому одному, что не понимает ни одного из них. Свою слепоту по отношению к работе исторических сил он искренно принимает за высшее беспристрастие, как себя самого он привык считать нормальным мерилом вещей. По этому ключу пишется слишком много исторических работ, независимо от их документальной ценности. Притупление острых углов, уравнительное распределение света и теней, примирительное морализирование, при тщательной маскировке политических симпатий автора, безъ труда обеспечивают историческому труду высокую репутацию "об'ективности".

Поскольку предметом исследования является столь плохо мирящееся со здравым смыслом явление, как революция, историческая "об'ективность" заранее диктует свои непреложные выводы: причина потрясений в том, что консерваторы были слишком консервативны, революционеры слишком революционны; исторические эксцессы, именуемые гражданской войной, могут быть в будущем избегнуты, если собственники будут великодушнее, а голодные умереннее. Книга с такими тенденциями хорошо действует на нервы, особенно в эпоху мирового кризиса.

Требование научности, а не салонно-филистерской "об'ективности", состоит в действительности в том, чтобы вскрыть социальную обусловленность исторических событий, как бы неприятны они ни были для нервов. История -- не свалочное место документов и моральных прописей. История есть наука, не менее об'ективная, чем физиология. Она требует не лицемерного "беспристрастия", а научного метода. Можно принять или отвергнуть материалистическую диалектику, как метод исторической науки; но надо свести с ней счеты. Научная об'ективность может и должна быть заложена в самом методе. Если автор не справился с его применением, надо указать, в чем именно.

В "Истории" я пытался исходить не из своих политических симпатий, а из материального фундамента общества. Революцию я брал как обусловленный всем прошлым процесс непосредственной борьбы классов за власть. В центре внимания стояли для меня изменения в сознании классов, происходящие под действием лихорадочного темпа их собственной борьбы. Партии и политических деятелей я брал не иначе, как в свете массовых сдвигов и столкновений. Четыре параллельных процесса, обусловленные социальной структурой страны, создавали при этом фон всего изложения; эволюция сознания пролетариата с февраля по октябрь; смена настроений армии; рост крестьянского ожесточения; пробуждение и возмущение угнетенных национальностей. Вскрыть диалектику сознания вышедших из равновесия масс и значило для автора дать ближайший, непосредственный ключ ко всем событиям революции.

Литературное произведение "правдиво", или художественно, когда взаимоотношения героев развертываются не по произволу автора, а по тенденциям, заложенным в характерах и обстановке. Научное познание весьма отличается от художественного. Но у них есть и общие черты, определяемые зависимостью изображения от изображаемого. Историческое произведение научно, когда факты связываются в цельный процесс, который, как и в жизни, живет своими внутренними законами.

Верно ли обрисованы основные классы России? Говорят ли эти классы, через свои партии и своих политиков, свойственным им языком? Сводятся ли события -- естественно, без насилия, -- к социальному первоисточнику, т.-е. к борьбе живых исторических сил? Не вступает ли общая концепция революции в столкновенье с живыми фактами? Я должен с благодарностью признать, что целый ряд критиков именно под углом зрения этих действительно об'ективных, т.-е. научных критериев, подошли к моей работе. Их критические замечания могут быть правильны или неправильны, но они в большинстве плодотворны.

Не случайным, однако, является тот факт, что именно те рецензенты, которым не хватает "об'ективности", проходят полностью и целиком мимо проблем исторического детерминизма. Они жалуются в сущности на "несправедливость" автора к противникам, как будто дело идет не о научном исследовании, а о классном журнале с отметками за поведение. Один из критиков обижен за монархию, другой -- за либералов, третий -- за соглашателей. Так как симпатии этих критиков не встретили в 1917 году ни признания ни снисхождения со стороны самой действительности, то они хотели бы утешений со стороны исторического повествования: так, от ударов судьбы нередко ищут прибежища в романтической литературе. Но автор меньше всего задавался целью утешать кого-либо. Его книга хочет дать лишь истолкование вердиктам самого исторического процесса. Сами обиженные, к слову сказать, несмотря на имевшиеся в их распоряжении пятнадцать-шестнадцать лет, так и не попытались об'яснить причины того, что с ними произошло. Белая эмиграция не дала ни одного исторического труда, заслуживающего этого имени. Причины своих злоключений она ищет по прежнему в "немецком золоте", невежестве масс, преступных кознях большевиков. Суб'ективное раздражение проповедников об'ективности -- надеюсь, это неоспоримо -- должно быть тем острее, чем убедительнее историческое изложение вскрывает неизбежность их крушения и отсутствие у них каких-либо надежд на будущее.

Более осторожные из политически огорченных критиков маскируют нередко источники своего недовольства жалобами на то, что автор "Истории" позволяет себе полемизировать и иронизировать: это-де ниже достоинства цеховой науки. Но сама революция есть полемика, ставшая массовым действием. В иронии у исторического процесса то же нет недостатка; во время революции она измеряется миллионами лошадиных сил. Речи, резолюции, письма участников, как и их позднейшие воспоминания имеют по необходимости полемический характер. Нет ничего легче, как "примирить" весь этот хаос ожесточенной борьбы интересов и идей по методу золотой середины; но и нет ничего бесплоднее. Автор стремился путем критического (или, если угодно, полемического) отбора и очищения всех высказываний, лозунгов, обещаний и требований определить их подлинный удельный вес в ходе социальной борьбы. Индивидуальное он сводил к социальному, частное -- к общему, суб'ективное приводил на очную ставку с об'ективным. Именно в этом и состоит для нас история, как наука.

Особняком стоит группа критиков, которые обижены лично за Сталина, и для которых вне этого вопроса история вообще не существует. Эти люди считают себя "друзьями" русской революции. На самом деле, они только адвокаты советской бюрократии. Это не одно и то же: бюрократия усиливалась по мере ослабления активности масс. Могущество бюрократии есть выражение реакции против революции. Правда, эта реакция развертывается еще на основах, заложенных Октябрьской революцией; но это все же реакция. Адвокаты советской бюрократии являются сплошь да рядом адвокатами противооктябрьской реакции. Дело нисколько не меняется от того, что они выполняют свою функцию бессознательно.

Подобно тому, как разбогатевшие лавочники создают себе новую, более подобающую генеалогию, так выросший из революции бюрократический слой создал себе свою собственную историографию. На службе ее стоят сотни ротационных машин. Но количество ее не возмещает ее научного качества. Даже в угоду самым бескорыстным друзьям советских властей я не мог оставить в неприкосновенном виде исторические легенды, может быть и очень лестные для самолюбия бюрократии, но имеющие несчастье противоречить фактам и документам.

Ограничусь одним единственным примером, который, как мне кажется, хорошо освещает вопрос. Известное число страниц моей книги посвящено опровержению созданной после 1924 года сказки о том, будто я стремился отложить вооруженное восстание на время после с'езда советов, Ленин же, опираясь на большинство ЦК, добился будто бы проведения восстания накануне с'езда. Путем привлечения многочисленных, главным образом косвенных свидетельств, я старался показать -- и мне кажется, неопровержимо показал, -- что Ленин, отрезанный своей нелегальностью от театра борьбы, слишком нетерпеливо стремился приблизить восстание, совершенно отрывая его от с'езда советов; я же, опираясь на большинство ЦК, стремился восстание как можно больше приблизить к с'езду советов и прикрыть авторитетом последнего. При всей своей важности разногласие имело чисто практический и временный характер. Ленин без труда признал позже, что правота была не на его стороне.

Когда я работал над своей "Историей", у меня в руках не было сборника речей, произнесенных на торжественном московском собрании 23 апреля 1920 года по поводу пятидесятилетия Ленина. На одной из страниц этой книжки напечатано буквально следующее: "У нас в ЦК было решено итти вперед по пути укрепления Советов, созвать с'езд Советов, открыть восстание и об'явить с'езд Советов органом государственной власти. Ильич, который в то время скрывался, не соглашался и писал (в середине сентября. Л. Т.), что... Демократическое Совещание надо разогнать и арестовать. Мы понимали, что дело обстоит не так просто... Все ямы, овраги на нашем пути нам были виднее. Несмотря на все требования Ильича, мы пошли дальше по пути укрепления, и предстали 25 октября пред картиной восстания. Ильич, улыбаясь, хитро глядя на нас, сказал: "Да, вы были правы". ("Пятидесятилетие В. И. Ульянов-Ленина", 1920 г. стр. 27-28).

Приведенная цитата извлечена нами из речи, произнесенной никем другим, как Сталиным, примерно, лет за пять до того, как им же пущена была в оборот отравленная инсинуация, будто я пытаюсь "умалить" роль Ленина в перевороте 25 октября. Еслиб цитированный только что документ, полностью подтверждающий мое изложение (правда, в более грубых тонах), был у меня в руках год тому назад, он избавил бы меня от необходимости привлекать косвенные и менее авторитетные свидетельства. Но, с другой стороны, я могу быть доволен тем, что забытая всеми небольшая книжка, плохо отпечатанная на плохой бумаге (1920 год -- тяжкий год!), попалась мне с таким запозданием: этим самым она дала дополнительное и притом очень яркое доказательство "об'ективности", проще сказать правдивости моего изложения, также и в области спорных вопросов личного характера.

Никому, -- позволю себе это заявить со всей категоричностью, -- никому еще не удалось открыть в моем изложении нарушения правдивости, этой первой заповеди исторического, как и всякого другого повествования. Частные погрешности возможны, тенденциозные искажения -- нет. Еслиб в московских архивах можно было найти хоть один документ, прямо или косвенно опровергающий или ослабляющий мое изложение, он был бы давно уже переведен и издан на всех языках. Нетрудно вывести и обратную теорему: все документы, сколько-нибудь опасные для официальных легенд, тщательно удерживаются под спудом. Немудрено, если адвокатам сталинской бюрократии, выдающим себя за друзей Октябрьской революции, приходится заменять недостаток аргументов избытком усердия. Но этот род критики меньше всего беспокоит мою научную совесть: легенды рассеиваются, факты остаются.

Л. Троцкий.

Принкипо, 1 апреля 1933 г.


<<ЛЕВЫЕ СОЦИАЛИСТИЧЕСКИЕ ОРГАНИЗАЦИИ И НАШИ ЗАДАЧИ || Содержание || О ПОЛИТИКЕ ПАРТИИ В ОБЛАСТИ ИСКУССТВА И ФИЛОСОФИИ>>