Когда у людей нет ответа на главные доводы, они прячутся за второстепенные. Брандлерианцы, как и сталинцы, вцепились ногтями в сопоставление 5 марта 1933 года с 4 августа 1914 года. Если оставить в стороне взрывы нравственного негодования и просто ругательства, то возражения сводятся к следующему: а) социал-демократия перебежала в 1914 году к правительству Вильгельма II; у сталинской бюрократии нет и намека на переход к правительству Гитлера; б) компартия продолжает работать, издавать, словом, бороться; было бы ошибочно "недооценивать" ее силы; в) и социал-демократия не погибла после 4 августа, а продолжала существовать и даже пришла к власти.
Ни одно историческое сравнение не годится, если его вывести за законные пределы. Мы очень хорошо знаем, что сталинская КПГ отличается от довоенной социал-демократии, и что 5 марта -- и по характеру, и по последствиям -- отличается от 4 августа. Нашим сравнением мы хотели лишь сказать: как партия Бебеля окончательно исчерпала свою прогрессивную миссию у порога войны, так КПГ исчерпала свою революционную роль у порога фашистской диктатуры. Усложнять эту аналогию не относящимися к делу соображениями, значит проявлять неспособность к конкретно-историческому, т.-е. диалектическому мышлению.
Ленин сравнивал брест-литовский мир с тильзитским миром. По этому поводу нетрудно привести, в виде возражения, десяток азбучных истин: со стороны Пруссии дело шло о национальной независимости; со стороны Советов дело шло о защите нового социального режима; там мир подписывала монархия; здесь -- партия пролетариата и пр., и пр. Но все эти почтенные общие места ничего не говорят по существу интересующего нас вопроса. Брест-литовский мир мы вынуждены были подписать не для того, чтоб окончательно склониться пред врагом, а чтоб собраться с силами для борьбы за освобождение: в этом смысле можно было говорить о "тильзитском" мире.
Те же самые сталинцы и брандлерианцы восставали против аналогии между предфашистским режимом в Германии ("президиальные" министерства) и бонапартизмом. Они перечисляли десятки черт, которыми режим Папена-Шлейхера отличался от классического бонапартизма, и игнорировали при этом ту основную черту, которая сближала их: эквилибрирование между двумя непримиримыми лагерями. Нет ничего хуже, когда мнимо-марксистская мысль самодовольно останавливается там, где вопрос только начинается. Вполне конкретная, точно ограниченная аналогия с бонапартизмом не только уясняет по новому роль последнего кабинета Джиолитти, лавировавшего между фашистами и социалистами, но и бросает яркий свет на нынешний переходный режим в Австрии. Сейчас можно уже смело говорить о глубокой закономерности переходного "бонапартистского" периода между парламентаризмом и фашизмом. Как-раз пример Австрии показывает, какое огромное значение имеет (вернее, должно иметь) ясное разграничение между бонапартизмом и фашизмом для целей практической политики. Но формалистическая мысль, которая, вместо социального анализа, дает перечисление готовых признаков, отвергает совершенно конкретную и полную содержания аналогию во имя плоских шаблонов, которые ничему не научают. В наказание за это она, говоря словами русской поговорки, останавливается перед каждым новым историческим явлением, как баран перед новыми воротами.
"Социал-демократия после 4 августа не погибла". Хотят ли оппоненты сказать, что провозглашенный после 4 августа лозунг новой партии был ошибкой? Очевидно, нет. Но ведь именно об этом и идет речь. После 4 августа социал-демократия продолжала существовать, но уже как демократически-рабочая партия империалистской буржуазии. Ее историческая функция изменилась. Этим и оправдано было возникновение III Интернационала.
Хотят ли нам сказать, что КПГ, несмотря на катастрофу, навсегда убившую ее в сознании пролетариата, как революционную партию, будет тем не менее продолжать существовать, как массовая организация? Мы считаем такое предположение неправильным: оно строится на абстрактной, формальной аналогии с судьбой реформизма. Старая социал-демократия совмещала в себе элементы революционного радикализма с оппортунистической практикой. 4 августа окончательно очистило ее от революционных тенденций и тем позволило ей превратиться в консервативно-демократическую партию. Компартия поставила пред собой и пред массами революционную задачу, которая постоянно выдвигалась и подчеркивалась жестокой борьбой против социал-демократии. Именно в отношении этой своей задачи компартия оказалась в решающем испытании банкротом. Как революционная партия, она не возродится. Может ли она продолжать существовать в другом виде, с другой политической функцией? Если может, то не как массовая организация немецкого пролетариата, а как чистый тип агентуры сталинской бюрократии. Никакого иного политического места для нее не остается.
Уже на другой день после 5 марта можно и должно было формулировать этот прогноз на основании оценки катастрофы в связи с той политикой, которая к ней привела. Единственное сколько-нибудь законное возражение в те дни могло гласить: может быть партия все же спасется, если, под влиянием страшного потрясения, резко и круто изменит свою политику и свой режим, начав с честного и открытого разоблачения совершенных ошибок. Мы и тогда считали, на основании всего прошлого, что чуда критического пробуждения ждать нельзя; но что, еслиб оно даже произошло, оно не спасло бы компартию, как организацию: есть политические преступления, которые не прощаются. Но сегодня незачем гадать на эту тему: проверка произошла на деле. О критическом пробуждении официальной партии нет и речи. Наоборот, последние искры критической мысли растоптаны. Ничто так не свидетельствует о гибели КПГ, как то обстоятельство, что на другой день после величайшего крушения она, вместо приступа к теоретическому освещению событий, все свои усилия направила на заметание следов, на инсинуации, клевету, травлю, преследования и пр.
Можно попытаться привести еще, в виде возражения, пример 1923 года, когда компартия также оказалась несостоятельной, но не погибла. Мы не отрицаем важности и поучительности этого примера; нужно только сделать из него правильные выводы. Во-первых, поражение 1923 года не идет, ни по своим размерам, ни по своим последствиям, ни в какое сравнение с катастрофой 1933 года; во-вторых, рабочий класс не забыл прошлого: партия ныне будет расплачиваться за все свои исторические преступления, в том числе и за капитуляцию 1923 года. Наконец, и это политически самое важное, КПГ устояла в 1923 году только ценою обновления всего своего руководящего аппарата. Вопрос не в том, был ли новый ЦК лучше или хуже старого, а в том, что Президиум Коминтерна оказался вынужден дать выход разочарованию и возмущению партии, бросив революционным рабочим на растерзание брандлеровский аппарат. Сейчас и такой маневр неосуществим: во-первых, аппарат совершенно отделился от масс и о перевыборах его не может быть и речи; во-вторых, Президиум Коминтерна слишком тесно связал себя с аппаратом Тельмана на глазах масс во время всей своей борьбы с оппозицией. То обстоятельство, что сталинская бюрократия отрицает не только свою вину в поражении, но и самый факт поражения, лишь отягощает ее вину и обрекает ее на бесславную гибель.
Сейчас дело может итти не о заведомо реакционной и утопической задаче поддержания независимого от масс аппарата, а о спасении лучших пролетарских элементов от безнадежности, отчаяния, индефферентизма и маразма. Этого никак нельзя достигнуть бессильными попытками внушить им надежду на чудо, невозможность которого будет обнаруживаться с каждым днем все осязательнее. Надо подвести честный баланс прошлому и направлять силы передовых рабочих на организацию большевистской партии на новой исторической ступени.
Л. Троцкий.
Принкипо, 4 июня 1933 г.