В настоящее время много говорят (собственно не говорят, а пишут, -- говорят гораздо меньше) о символизме в литературе и вообще в искусстве. Вопрос этот, на свою беду, конкретным образом связан у нас со смехотворными фигурами гг. Волынского115, Мережковского, Минского и иных меньших служителей "новой красоты", художественные заслуги которых, равно как и имена, хотя и неведомы русскому обществу, но, надо полагать, вполне усвоены "просвещенными иностранцами", которых г. Бальмонт осведомляет насчет течений русской литературы с редкой добросовестностью и трезвостью суждения. Эта-то конкретная и, значит, более или менее случайная связь символизма с названными и неназванными наездниками, эквилибристами, шпагоглотателями от критики и от поэзии сильно скомпрометировала первый.
Между тем символизм не выдуман ни г. Волынским, ни г. Минским. Художественная литература, каким бы реализмом она ни отличалась, всегда была и поныне остается символической. Это не парадокс. Задача искусства вообще и словесного в частности не фотографировать действительность во всей ее эмпирической детальности, но уяснить сложное содержание жизни посредством выделения общих типических черт, очищая их от сопровождающих их случайных деталей и воплощая их в цельные художественные образы: значит, задача искусства по существу символическая. Каждый художественный тип есть в широком смысле символ, не говоря уже о таких чисто символических образах, как Мефистофель Фауст*, Гамлет**, Отелло**.., в которых нашли художественное воплощение определенные "моменты" человеческой души... Да, символизм, как прием искусства, служащий для выделения основных тонов в необузданно-сложном хаосе жизненных звуков, необходим и потому законен.
Но и тут, как везде, происходит превращение разумного средства в самодовлеющую цель. Из средства полнее и выпуклее воспроизвести ту или иную черту человеческой жизни -- символизм становится для некоторых профессионалистов искусства целью, идолом, которому эти профессиональные жрецы приносят в жертву гражданские интересы, художественную правду, наконец, бедный здравый смысл и даже отечественную грамматику...
Итак, есть символизм и символизм...
В N 10 "Жизни" г. Федоров напечатал драму, носящую, в общем, явно символический характер и, в частности, всей своей конструкцией неукоснительно свидетельствующую об угнетающем влиянии Ибсена на автора "Старого дома".
В центре драмы стоит Владимир Львович Палаузов, лет 32-х помещик, легко раздражающийся и заикающийся, с "нерешительными и вялыми" движениями. По замыслу автора, Палаузов должен символизировать дворянство в его современном состоянии -- физического вырождения и полного разложения классовой психологии. Палаузов действительно вырождающийся, во всех смыслах. Во-первых, он бездетен, и, значит, длинный ряд Палаузовых, изображения которых глядят со стен "старого дома", упираются в лице его в тупой переулок. Во-вторых, душа Владимира Львовича несет в себе явные признаки фатальной смуты и нестроения. Не одни телесные, но и душевные движения его "нерешительны и вялы" и притом особенно в тех случаях, когда приходится говорить и действовать от лица "старого дома" и населяющих его теней безвозвратно ушедшего прошлого, -- но Палаузов не в силах отказаться от своей связи с длинным рядом предков, он не в силах оторваться от дворянско-фамильной пуповины, отрешиться от дворянских представлений о чести и достоинстве, смысле жизни и ее запросов.
Получается сложная общественно-драматическая коллизия: с одной стороны, в темных глубинах "бессознательного", в этой кладовой человеческой души, сохраняется накопленный в течение веков и по наследству переданный опыт "славных" поколений, поддерживаемый семейными преданиями, гипнотизирующим воздействием уверенных в себе, не знающих сомнения и колебания взоров, глядящих со стен "старого дома", -- с другой стороны, в ту же душу вторгаются новые психические элементы, созданные изменившимся укладом жизни, так бесцеремонно перетасовавшей карты и передавшей козырное достоинство новой масти, представленной в драме Силуяновым.
Пармен Петрович Силуянов -- самая неудачная фигура не только по выполнению, но и по замыслу. Надо полагать, что автор думал дать в лице Силуянова положительный образ или, вернее, положительный символ, ибо в драме г. Федорова общественный символ, эмансипировавшийся от художественного образа, безусловно господствует над последним -- к величайшему вреду для обоих... Силуянов, управляющий имением Палаузова, "бодр и энергичен, говорит с постоянной улыбкой на лице", его душевная ясность не нарушается никакими тяжеловесными традициями. На вопрос: не скучает ли? развязно осведомляется; "а позвольте узнать, что такое скука?" и затем с уверенностью поясняет: "Скука -- привилегия людей... свободно располагающих своим временем". -- "Вы хотите сказать -- праздных?" ставит точку над i жена Палаузова. Сам же Силуянов, по роли управляющего, которую выполняет рачительно, свободно своим временем не располагает, к дворянской праздности относится неодобрительно, а по поводу скуки, сообщавшей такой приятный меланхолический ореол образу хорошего дворянского человека (Онегин, Печорин, Рудин, etc, etc...116, разрешается совершенно непочтительным вопросом: "позвольте мол узнать, что это за фрукт?". Словом, Силуянов, если и не представитель настоящей козырной масти современности, то один из сонма ее верных слуг, целостно отданных своему служению. Силуянов -- родной брат "мужику" Шебуеву***, хотя Шебуев и женится на четырех миллионах, а Силуянов -- на простой крестьянке. Оба они из мужичьих семей, оба заполучили в свое время соответственное количество "заноз в спину": оба -- "образованные" и оба, наконец, пытаются изобразить из себя, по замыслу авторов, настоящих застоятелей той трудовой массы, со дна которой они поднялись, застоятелей при помощи разнообразных форм посредничества между этой массой и людьми современной силы, силы капитала. Обидно-несостоятельному замыслу соответствует в обоих случаях неудачное выполнение; но если плох Шебуев г. Горького, то решительно никуда не годится Силуянов г. Федорова+.
Палаузов с женой приезжают к себе в имение, где попадают в тяжеловесную обстановку "старого дома", под который подкапываются мыши, в сгущенную атмосферу стародворянских воспоминаний и преданий, под которые подкапывается гегелевский "крот" истории.
Жена Палаузова начинает оказывать управляющему своего мужа больше внимания, чем это необходимо и прилично, по мнению самого Палаузова, для жены потомка столь многочисленных предков. Силуянов же прямо влюбляется в Инну Дмитриевну Палаузову, которая -- после его жены-крестьянки, в миросозерцании которой "благословенная икона" и "законная жена" с ее законными правами на исключительное внимание законного мужа занимают центральное место, -- представляется ему, без достаточных оснований, какой-то недюжинной, богато одаренной натурой. Когда по поводу этих излишних симпатий, возникших между управляющим и Инной Дмитриевной, возникают всяческие осложнения, Силуянов прямо объявляет Палаузову, что любит его жену, за каковое откровенное признание Палаузов дает ему пощечину, чем, повидимому, надеется восстановить, по примеру предков, свое поруганное достоинство мужа и дворянина. В конце концов Силуянов с "законной женой" уезжают, а Палаузов с Инной Дмитриевной остаются в "старом доме".
Драматический финал создается повешением тетки Палаузова, Валентины Петровны, на стенном крюке, с которым воспоминания "старого дома" и так уже связали один трагический эпизод из области так называемых "тихих радостей крепостного быта" -- самоубийство (тоже через повешение) крепостной девушки, изнасилованной в числе других отцом современного владельца "старого дома", Львом Палаузовым, портрет которого, на-ряду с другими портретами, возбуждает в "нерешительном и вялом" Владимире Львовиче настоящие дворянские эмоции, стремящиеся перейти в достойные дворянские поступки.
К чему автор повесил Валентину Петровну, мы решать не беремся, -- думаем все-таки, что просто для сценического эффекта, долженствующего как-нибудь разрешить ход драматического действия, которое автор оказался не в силах привести к менее вычурному концу. К этому нужно прибавить, что и вся-то Валентина Петровна, "сумасшедшая старуха", как значится в росписи "действующих лиц", в естественном развитии действия нимало не участвует, бессвязными речами часто механически прерывая его ход, появляясь и исчезая, как видение "старого дома". И мы, соответственно настроенные всем ходом драмы, невольно усматриваем в этом образе сумасшедшей дворянки, воображающей себя фрейлиной императрицы Елизаветы Петровны и живущей своей больной мыслью всецело в прошлом, некоторый многозначительный символ: по мысли автора, цельность миросозерцания, безусловно вышедшего в тираж -- да простится нам буржуазный жаргон в применении к дворянской идеологии, -- жизнь покупает весьма дорогой ценой -- полным помешательством.
На пути к такому помешательству находится и Палаузов...
Оставляя в стороне вопрос о степени художественности драмы, мы должны признать за ней известный общественный смысл.
Центральная фигура Палаузова полна содержания и общественно верна если не как художественный, то как схематический образ, как символ сословия.
И отец, и дед, и прадед "нерешительного" Палаузова были в себе твердо уверены и не знали разъедающих рефлексий. Все их понятия и представления, интересы и симпатии были плотно связаны в одно психологическое целое узлом определенной общественной позиции. Поколение Владимира Львовича волею исторических судеб эту позицию утратило, а вместе с ней исчез и цемент, связывающий разрозненные элементы дворянского миросозерцания. Отсюда -- постоянная неуверенность, ищущая подкрепления в ночных собеседованиях с фамильными портретами; отсюда -- шатания и болезненная рефлексия, неспособная разрешиться "настоящими" дворянскими поступками.
"Восточное Обозрение" N 10,
* См. прим. 13 к этому тому. Ред.
** См. прим. 29 к этому тому. Ред.
*** Герой неоконченной повести Горького "Мужики". Ред.
+ Настоящие строки были уже написаны, когда мы в фельетоне московской газеты натолкнулись на подробное сопоставление Силуянова с Шебуевым. Это обстоятельство удержало нас от дальнейшего развития аналогии.