Классовая основа этой фальшивой и напыщенной проповеди: интеллигентская мелкая буржуазия. Политическая основа: бессилие и растерянность перед наступлением реакции. Психологическая основа: стремление преодолеть чувство собственной несостоятельности при помощи маскарадной бороды порока.
Излюбленным приемом морализующего филистера является отождествление образа действий реакции и революции. Успех приема достигается при помощи формальных аналогий. Царизм и большевизм -- близнецы. Близнецов можно открыть также в фашизме и коммунизме. Можно составить перечень общих черт католицизма, или уже: иезуитизма, и большевизма. Со своей стороны, Гитлер и Муссолини, пользуясь совершенно тем же методом, доказывают, что либерализм, демократия и большевизм представляют лишь разные проявления одного и того же зла. Наиболее широкое признание встречает ныне та мысль, что сталинизм и троцкизм "по существу" одно и то же. На этом сходятся либералы, демократы, благочестивые католики, идеалисты, прагматисты, анархисты и фашисты. Если сталинцы не имеют возможности примкнуть к этому "Народному фронту", то только потому, что случайно заняты истреблением троцкистов.
Основная черта этих сближений и уподоблений в том, что они совершенно игнорируют материальную основу разных течений, т.е. их классовую природу и, тем самым, их объективную историческую роль. Взамен этого они оценивают и классифицируют разные течения по какому- либо внешнему и второстепенному признаку, чаще всего по их отношению к тому или другому абстрактному принципу, который для данного классификатора имеет особую профессиональную ценность. Так, для римского папы франк-масоны, дарвинисты, марксисты и анархисты представляют близнецов, ибо все они святотатственно отрицают беспорочное зачатие. Для Гитлера близнецами являются либерализм и марксизм, ибо они игнорируют "кровь и честь". Для демократа фашизм и большевизм -- двойники, ибо они не склоняются перед всеобщим избирательным правом. И так далее.
Известные общие черты у сгруппированных выше течений несомненны. Но суть в том, что развитие человеческого рода не исчерпывается ни всеобщим избирательным правом, ни "кровью и честью", ни догматом беспорочного зачатия. Исторический процесс означает прежде всего борьбу классов, причем разные классы во имя разных целей могут в известных случаях применять сходные средства. Иначе, в сущности, и не может быть. Борющиеся армии всегда более или менее симметричны, и, если б в их методах борьбы не было ничего общего, они не могли бы наносить друг другу ударов.
Темный крестьянин или лавочник, если он, не понимая ни происхождения ни смысла борьбы между пролетариатом и буржуазией, оказывается меж двух огней, будет с одинаковой ненавистью относиться к обоим воюющим лагерям. А что такое все эти демократические моралисты? Идеологи промежуточных слоев, попавших или боящихся попасть меж двух огней. Главные черты пророков этого типа: чуждость великим историческим движениям, заскорузлый консерватизм мышления, самодовольство ограниченности и примитивнейшая политическая трусость. Моралисты больше всего хотят, чтоб история оставила их в покое, с их книжками, журнальчиками, подписчиками, здравым смыслом и нравственными прописями. Но история не оставляет их в покое. То слева, то справа она наносит им тумаки. Ясно: революция и реакция, царизм и большевизм, коммунизм и фашизм, сталинизм и троцкизм -- все это двойники. Кто сомневается, может прощупать симметричные шишки на черепе самих моралистов, с правой и с левой стороны.
Один американский еженедельник, весьма вульгарный и циничный, произвел насчет морали большевизма маленькую анкету, которая, как водится, должна была одновременно служить целям этики и рекламы. Неподражаемый Г. Дж. Уэльс, гомерическое самодовольство которого всегда превосходило его незаурядную фантазию, не замедлил солидаризироваться с реакционными снобами из "Коммон Сенс". Здесь все в порядке. Но и те из участников анкеты, которые считали нужным взять большевизм под свою защиту, делали это, в большинстве случаев, не без застенчивых оговорок: принципы марксизма, конечно, плохи, но среди большевиков встречаются, тем не менее, достойные люди (Истмен). Поистине, некоторые "друзья" опаснее врагов.
Если мы захотим взять господ обличителей всерьез, то должны будем прежде всего спросить их, каковы же их собственные принципы морали. Вот вопрос, на который мы вряд ли получим ответ. Допустим, в самом деле, что ни личная, ни социальная цели не могут оправдать средства. Тогда нужно, очевидно, искать других критериев, вне исторического общества и тех целей, которые выдвигаются его развитием. Где же? Раз не на земле, то на небесах. Попы уже давно открыли безошибочные критерии морали, не называя свой первоисточник. Мы вправе, однако, заключить: раз эти истины вечны, значит они должны были существовать не только до появления на земле полуобезьяны-получеловека, но и до возникновения солнечной системы. Откуда же они собственно взялись? Без бога теория вечной морали никак обойтись не может.
Моралисты англо-саксонского типа, поскольку они не ограничиваются рационалистическим утилитаризмом, этикой буржуазного бухгалтера, выступают в качестве сознательных или бессознательных учеников виконта Шефтсбюри (Shaftesbury), который в начале 18-го века! -- выводил нравственные суждения из особого "морального чувства" (moral sense), раз навсегда будто бы данного человеку. Сверхклассовая мораль неизбежно ведет к признанию особой субстанции, "морального чувства", "совести", как некоего абсолюта, который является, ничем иным, как философски-трусливым псевдонимом бога. Независимая от "целей", т.е. от общества, мораль, -- выводить ли ее из вечных истин или из "природы человека", -- оказывается, в конце концов, разновидностью "натуральной теологии" (natural theology). Небеса остаются единственной укрепленной позицией для военных операций против диалектического материализма.
В России возникла в конце прошлого столетия целая школа "марксистов" (Струве, Бердяев, Булгаков и другие), которая хотела дополнить учение Маркса самодовлеющим, т.е. над-классовым нравственным началом. Эти люди начали, конечно, с Канта и категорического императива. Но чем они кончили? Струве ныне -- отставной министр крымского барона Врангеля и верный сын церкви; Булгаков -- православный священник; Бердяев истолковывает на разных языках апокалипсис. Столь неожиданная, на первый взгляд, метаморфоза объясняется отнюдь не "славянской душой", -- у Струве немецкая душа, - - а размахом социальной борьбы в России. Основная тенденция этой метаморфозы, по существу, интернациональна.
Классический философский идеализм, поскольку он, в свое время, стремился секуляризовать мораль, т.е. освободить ее от религиозной санкции, представлял огромный шаг вперед (Гегель). Но, оторвавшись от неба, мораль нуждалась в земных корнях. Открыть эти корни и было одной и задач материализма. После Шефтсбери жил Дарвин, после Гегеля -- Маркс. Апеллировать ныне к "вечным истинам" морали значит пытаться повернуть колесо назад. Философский идеализм -- только этап: от религии к материализму или, наоборот, от материализма к религии.
Если оставаться в области чисто-формальных или психологических уподоблений, то можно, пожалуй, сказать, что большевики относятся к демократам и социал-демократам всех оттенков, как иезуиты - к мирной церковной иерархии. Рядом с революционными марксистами, социал- демократы и центристы кажутся умственными недорослями или знахарями рядом с докторами: ни одного вопроса они не продумывают до конца, верят в силу заклинаний и трусливо обходят каждую трудность в надежде на чудо. Оппортунисты -- мирные лавочники социалистической идеи, тогда как большевики ее убежденные воины. Отсюда ненависть к большевикам и клевета на них со стороны тех, которые имеют с избытком их исторически обусловленные недостатки, но не имеют ни одного из их достоинств.
Однако, сопоставление большевиков с иезуитами остается все же совершенно односторонним и поверхностным, скорее литературным, чем историческим. В соответствии с характером и интересами тех классов, на которые они опирались, иезуиты представляли реакцию, протестанты -- прогресс. Ограниченность этого "прогресса" находила, в свою очередь, прямое выражение в морали протестантов. Так, "очищенное" им учение Христа вовсе не мешало городскому буржуа Лютеру, призывать к истреблению восставших крестьян, как "бешеных собак". Доктор Мартин считал, очевидно, что "цель оправдывает средства" еще прежде, чем это правило было приписано иезуитам. В свою очередь, иезуиты, в соперничестве с протестантизмом, все больше приспособлялись к духу буржуазного общества и из трех обетов: бедности, целомудрия и послушания, сохраняли лишь третий, да и то в крайне смягченном виде. С точки зрения христианского идеала, мораль иезуитов падала тем ниже, чем больше они переставали быть иезуитами. Воины церкви становились ее бюрократами и, как все бюрократы, -- изрядными мошенниками.
Герберт Спенсер, эмпиризму которого Дарвин привил идею "эволюции", как прививают оспу, учил, что в области морали эволюция идет от "ощущений" к "идеям". Ощущения навязывают критерий непосредственного удовольствия, тогда как идеи позволяют руководствоваться критерием будущего, более длительного и высокого удовольствия. Критерием морали является, таким образом, и здесь "удовольствие" или "счастье". Но содержание этого критерия расширяется или углубляется? в зависимости от уровня "эволюции". Таким образом, и Герберт Спенсер, методами своего "эволюционного" утилитаризма, показал, что принцип: "цель оправдывает средства" не заключает в себе ничего безнравственного.
Наивно, однако, было бы ждать от этого абстрактного принципа" ответа на практический вопрос: что можно и чего нельзя делать? К тому же принцип: цель оправдывает средства, естественно, порождает вопрос, а что же оправдывает цель? В практической жизни, как и в историческом движении цель и средство непрерывно меняются местами. Строящаяся машина является "целью" производства, чтоб, поступив затем на завод, стать его "средством". Демократия является, в известные эпохи, "целью" классовой борьбы, чтоб превратиться затем в ее "средство". Не заключая в себе ровно ничего безнравственного, так называемый ,"иезуитский" принцип не разрешает, однако, проблему морали.
"Эволюционный" утилитаризм Спенсера также покидает нас без ответа на полпути,, ибо, вслед за Дарвиным, пытается растворить конкретную историческую мораль в биологических потребностях или в "социальных инстинктах", свойственных стадным животным, тогда как самое понятие морали возникает лишь в антагонистической среде, т.-е. в обществе, расчлененном на классы.
Буржуазный эволюционизм останавливается бессильно у порога исторического общества, ибо не хочет признать главную пружину эволюции общественных форм: борьбу классов. Мораль есть лишь одна из идеологических функций этой борьбы. Господствующий класс навязывает обществу свои цели и приучает считать безнравственными все те средства, которые противоречат его целям. Такова главная функция официальной морали. Она преследует "возможно большее счастье" не большинства, а маленького и все уменьшающегося меньшинства. Подобный режим не мог бы держаться и недели на одном насилии. Он нуждается в цементе морали. ВЫработка этого цемента составляет профессию мелкобуржуазных теоретиков и моралистов. Они играют всеми цветами радуги, но остаются в последнем счете апостолами рабства и подчинения.
Но ведь существуют же элементарные правила морали, выработанные развитием человечества, как целого, и необходимые для жизни всякого коллектива? Существуют, несомненно, но сила их действия крайне ограничена и неустойчива. "Общеобязательные" нормы тем менее действительны, чем более острый характер принимает классовая борьба. Высшей формой классовой борьбы является гражданская война, которая взрывает на воздух все нравственные связи между враждебными классами.
В "нормальных" условиях "нормальный" человек соблюдает заповедь: "не убий!". Но если он убьет в исключительных условиях самообороны, то его оправдают присяжные. Если, наоборот, он падет жертвой убийцы, то убийцу убьет суд. Необходимость суда, как и самообороны, вытекает из антагонизма интересов. Что касается государства, то в мирное время оно ограничивается легализованными убийствами единиц, чтобы во время войны превратить "общеобязательную" заповедь: "не убий!" в свою противоположность. Самые "гуманные" правительства, которые в мирное время "ненавидят" войну, провозглашают, во время войны, высшим долгом своей армии истребить как можно большую часть человечества.
Так называемые, "общепризнанные" правила морали сохраняют, по существу своему, алгебраический, т.-е. неопределенный характер. Они выражают лишь тот факт, что человек, в своем индивидуальном поведении, связан известными общими нормами, вытекающими из его принадлежности к обществу. Высшим обобщением этих норм является "категорический императив" Канта. Но, несмотря на занимаемое им на философском Олимпе, высокое положение, этот императив не содержит в себе ровно ничего категорического, ибо ничего конкретного, это оболочка без содержания.
Причина пустоты общеобязательных форм заключается в том, что во всех решающих вопросах люди ощущают свою принадлежность к классу гораздо глубже и непосредственнее, чем к "обществу". Нормы "общеобязательной" морали заполняются на деле классовым, т.-е. антагонистическим содержанием. Нравственная норма становится тем категоричнее, чем менее она "общеобязательна". Солидарность рабочих, особенно стачечников или баррикадных бойцов, неизмеримо "категоричнее", чем человеческая солидарность вообще.
Буржуазия, которая далеко превосходит пролетариат законченностью и непримиримостью классного сознания, жизненно заинтересована в том, чтоб навязать свою мораль эксплуатируемым массам. Именно для этого конкретные нормы буржуазного катехизиса прикрываются моральными абстракциями, которые ставятся под покровительство религии, философии или того ублюдка, который называется "здравым смыслом". Апелляция к абстрактным нормам является не бескорыстной философской ошибкой, а необходимым элементом в механике классового обмана. Разоблачение этого обмана, который имеет за собой традицию тысячелетий, есть первая обязанность пролетарского революционера.
Вместо этого разразилась, однако, война, со свитой потрясений, кризисов, катастроф, эпидемий, одичания. Хозяйственная жизнь человечества зашла в тупик. Классовые антагонизмы обострились и обнажились. Предохранительные механизмы демократии стали взрываться один за другим. Элементарные правила морали оказались еще более хрупкими, чем учреждения демократии и иллюзии реформизма. Ложь, клевета, взяточничество, подкуп, насилия, убийства получили небывалые размеры. Ошеломленным простакам казалось, что все эти неприятности являются временным результатом войны. На самом деле они были и остаются проявлениями империалистического упадка. Загнивание капитализма означает загнивание современного общества, с его правом и моралью.
"Синтезом" империалистической мерзости является фашизм, как прямое порождение банкротства буржуазной демократии пред лицом задач империалистической эпохи. Остатки демократии продолжают держаться еще только в наиболее богатых капиталистических аристократиях: на каждого "демократа" в Англии, Франции, Голландии, Бельгии приходится некоторое число колониальных рабов; демократией Соединенных Штатов командуют "60 семейств" и пр. Во всех демократиях быстро растут, к тому же, элементы фашизма. Сталинизм есть, в свою очередь, продукт империалистического давления на отсталое и изолированное рабочее государство, своего рода симметричное дополнение фашизма.
В то время, как идеалистические филистеры, -- анархисты, конечно, на первом месте, -- неутомимо обличают марксистский "аморализм" в своей печати, американские тресты расходуют, по словам Джона Люиса (C.I.O), не менее восьмидесяти миллионов долларов в год на практическую борьбу с революционной "деморализацией", т.-е. на шпионаж, подкуп рабочих, фальшивые обвинения и убийства из-за угла. Категорический императив выбирает иногда обходные пути для своего торжества!
Отметим, для справедливости, что наиболее искренние и, вместе, наиболее ограниченные мелкобуржуазные моралисты живут и сегодня еще идеализированными воспоминаниями вчерашнего дня и надеждами на его возвращение. Они не понимают, что мораль есть функция классовой борьбы; что демократическая мораль отвечала эпохе либерального и прогрессивного капитализма; что обострение классовой борьбы, проходящее через всю новейшую эпоху, окончательно и бесповоротно разрушало эту мораль; что на смену ей пришла мораль фашизма, с одной стороны, мораль пролетарской революции, с другой.
Макс Истмен, который с успехом стремится сообщить "здравому смыслу" как можно более привлекательную литературную форму, сделал себе из борьбы с диалектикой нечто вроде профессии. Консервативные банальности здравого смысла в сочетании с хорошим стилем Истмен в серьез принимает за "науку революции". Поддерживая реакционных снобов из "Common Sense", он с неподражаемой уверенностью поучает человечество, что, еслиб Троцкий руководствовался не марксистской доктриной, а здравым смыслом, то он... не потерял бы власти. Та внутренняя диалектика, которая проявлялась до сих пор в чередовании этапов во всех революциях, для Истмена не существует. Смена революции реакцией определяется для него недостаточным уважением к здравому смыслу, Истмен не понимает, что как раз Сталин оказался, в историческом смысле, жертвой здравого смысла, т.-е. его недостаточности, ибо та власть, которою он обладает, служит целям, враждебным большевизму. Наоборот, марксистская доктрина позволила нам своевременно оторваться от термодорианской бюрократии и продолжать служить целям международного социализма.
Всякая наука, в том числе и "наука революции", проверяется опытом. Так как Истмен хорошо знает, как удержать революционную власть в условиях мировой контр-революции, то он, надо надеяться, знает также, как можно завоевать власть. Было бы очень желательно, чтобы он раскрыл, наконец, свои секреты. Лучше всего это сделать в виде проекта программы революционной партии, под заглавием: как завоевать и как удержать власть. Мы боимся, однако, что именно здравый смысл побудит Истмена воздержаться от столь рискованного предприятия. И на этот раз здравый смысл будет прав.
Марксистская доктрина, которой Истмен, увы, никогда не понимал, позволила нам предвидеть неизбежность, при известных исторических условиях, советского Термидора, со всей его свитой преступлений. Та же доктрина задолго предсказала неизбежность крушения буржуазной демократии и ее морали. Между тем доктринеры "здравого смысла" оказались застигнуты фашизмом и сталинизмом врасплох. Здравый смысл оперирует неизменными величинами в мире, где неизменна только изменяемость. Диалектика, наоборот, берет все явления, учреждения и нормы в их возникновении, развитии и распаде. Диалектическое отношение к морали, как к служебному и преходящему продукту классовой борьбы, кажется здравому смыслу "аморализмом". Между тем нет ничего более черствого, ограниченного, самодовольного и циничного, чем мораль здравого смысла!
Между тем московские процессы отнюдь не явились случайностью. Раболепство, лицемерие, официальный культ лжи, подкуп и все другие виды коррупции начали пышно расцветать в Москве уж с 1924--1925 г.г. Будущие судебные подлоги открыто готовились на глазах всего мира. В предупреждениях недостатка не было. Однако, "друзья" не хотели ничего замечать. Немудрено: большинство этих господ, в свое время непримиримо враждебных Октябрьской революции, примирялось с Советским Союзом лишь по мере его термидорианского перерождения: мелкобуржуазная демократия Запада узнавала в мелкобуржуазной бюрократии Востока родственную душу.
Действительно ли эти люди верили московским обвинениям? Верили лишь наиболее тупые. Остальные не хотели себя тревожить проверкой. Стоит ли нарушить лестную, удобную и, нередко, выгодную дружбу с советскими посольствами? К тому же -- о, они не забывали и об этом! -- неосторожная правда может причинить ущерб престижу СССР. Эти люди прикрывали преступления утилитарными соображениями, т.-е. открыто применяли принцип "цель оправдывает средства".
Инициативу бесстыдства взял на себя королевский советник Притт, который успел в Москве своевременно заглянуть под хитон сталинской Фемиды и нашел там все в полном порядке. Ромен-Ролан, нравственный авторитет которого высоко расценивается бухгалтерами советского издательства, поспешил выступить с одним из своих манифестов, где меланхолический лиризм сочетается с сенильным цинизмом. Французская Лига прав человека , громившая "аморализм Ленина и Троцкого" в 1917 г., когда они порвали военный союз с Францией, поспешила прикрыть преступления Сталина в 1936 г., в интересах франко-советского договора. Патриотическая цель оправдывает, как известно, всякие средства. "Nation" и "New Republic" закрывали глаза на подвиги Ягоды, ибо "дружба" с СССР стала залогом их собственного авторитета. Нет, всего лишь год тому назад эти господа вовсе не говорили, что сталинизм и троцкизм -- одно и то же. Они открыто стояли за Сталина, за его реализм, за его юстицию и за его Ягоду. На этой позиции они держались так долго, как могли.
До момента казни Тухачевского, Якира и др. крупная буржуазия демократических стран, не без удовольствия, хоть и прикрытого брезгливостью, наблюдала истребление революционеров в СССР. В этом смысле "Nation" и "New Republic", не говоря уж о Дуранти, Луи Фишере и им подобных проститутках века, шли полностью навстречу интересам "демократического" империализма. Казнь генералов встревожила буржуазию, заставив ее понять, что далеко зашедшее разложение сталинского аппарата может облегчить работу Гитлеру, Муссолини и Микадо. "Нью-Йорк Таймс" начал осторожно, но настойчиво поправлять своего собственного Дуранти. Парижский "Тан" чуть-чуть приоткрыл столбцы для освещения действительного положения в СССР. Что касается мелкобуржуазных моралистов и сикофантов, то они никогда не были чем-либо иным, как подголосками капиталистических классов. К тому же после того, как Комиссия Джона Дюи вынесла свой вердикт, для всякого мало-мальски мыслящего человека стало ясно, что дальнейшая открытая защита ГПУ означает риск политической и моральной смерти. Только с этого момента "друзья" решили извлечь на свет божий вечные истины морали, т.-е. занять вторую линию траншей.
Не последнее место после моралистов занимают перепуганные сталинцы или полусталинцы. Юджин Лайонс в течение нескольких лет отлично уживался с термидорианской кликой, считая себя почти-большевиком. Отшатнувшись от Кремля -- повод для нас безразличен, -- он, разумеется, немедленно же очутился на облаках идеализма. Листон Оок еще недавно пользовался таким доверием Коминтерна, что ему поручено было руководство республиканской пропагандой в Испании на английском языке. Это не помешало ему, разумеется, отказавшись от должности, отказаться и от азбуки марксизма. Невозвращенец Вальтер Кривицкий, порвав с ГПУ, сразу перешел к буржуазной демократии. По-видимому, такова же метаморфоза и престарелого Шарля Раппопорта. Выбросив за борт свой сталинизм, люди такого типа -- их много -- не могут не искать в доводах абстрактной морали компенсацию за пережитое ими разочарование или идейное унижение. Спросите их: почему из рядов Коминтерна и ГПУ они перешли в лагерь буржуазии? ответ готов: "троцкизм не лучше сталинизма".
Демократический филистер и сталинский бюрократ являются, если не близнецами, то братьями по духу. Политически они во всяком случае принадлежат к одному лагерю. На сотрудничестве сталинцев, социал- демократов и либералов основана нынешняя правительственная система Франции и -- с присоединением анархистов -- республиканской Испании. Если британская Независимая рабочая партия выглядит столь помятой, то это потому, что она за ряд лет не выходила из объятий Коминтерна. Французская социалистическая партия исключила троцкистов из своих рядов как раз в тот момент, когда готовилась к слиянию со сталинцами. Если слияние не осуществилось, то не из-за принципиальных расхождений, -- что осталось от них? -- а лишь вследствие страха социал-демократических карьеристов за свои посты. Вернувшись из Испании, Норман Томас объявил, что троцкисты "объективно" помогают Франко и этой субъективной нелепостью оказал "объективную" услугу палачам ГПУ. Этот праведник исключил американских "троцкистов" из своей партии, как раз в тот период, когда ГПУ расстреливало их единомышленников в СССР и в Испании. Во многих демократичных странах сталинцы, несмотря на свой "аморализм", не без успеха, проникают в государственный аппарат. В профессиональных союзах они отлично уживаются с бюрократами всех других цветов. Правда, сталинцы слишком легко относятся к уголовному уложению и этим отпугивают своих "демократических" друзей в мирное время; зато в исключительных обстоятельствах, как указывает пример Испании, они тем увереннее становятся вождями мелкой буржуазии против пролетариата.
Второй и Амстердамский Интернационалы не брали на себя, конечно, ответственности за подлоги: эту работу они предоставляли Коминтерну. Сами они молчали. В частном порядке, они объясняли, что, с точки зрения морали, они против Сталина, но с точки зрения политики -- за него. Только когда Народный фронт во Франции дал непоправимые трещины и заставил социалистов подумать о завтрашнем дне, Леон Блюм нашел на дне своей чернильницы необходимые формы нравственного негодования.
Если Отто Бауэр мягко осуждает юстицию Вышинского, то лишь для того, чтоб с тем большим "беспристрастием" поддержать политику Сталина. Судьба социализма, по недавнему утверждению Бауэра, связана с судьбой Советского Союза. "А судьба Советского Союза -- продолжает он -- есть судьба сталинизма, пока (!) внутреннее развитие самого Советского Союза не преодолеет сталинской фазы развития". В этой великолепной фразе весь Бауэр, весь австромарксизм, вся ложь и гниль социал-демократии! "Пока" сталинская бюрократия достаточно сильна, чтоб истреблять прогрессивных представителей "внутреннего развития", до тех пор Бауэр остается со Сталиным. Когда же революционные силы, вопреки Бауэру, опрокинут Сталина, тогда Бауэр великодушно признает "внутреннее развитие", -- с запозданием лет на десять, не больше.
Вслед за старыми Интернационалами тянется и Лондонское бюро центристов, которое счастливо сочетает в себе черты детского сада, школы для отсталых подростков и инвалидного дома. Секретарь Бюро, Феннер Броквей, начал с заявления, что расследование московских процессов может "повредить СССР" и, взамен этого, предложил расследовать... политическую деятельность Троцкого, через "беспристрастную" комиссию из пяти непримиримых противников Троцкого. Брандлер и Лонстон публично солидаризовались с Ягодой: они отступили только перед Ежовым; Яков Вальхер, под заведомо ложным предлогом, отказался дать комиссии Д. Дюи свидетельское показание, неблагоприятное для Сталина. Гнилая мораль этих людей есть только продукт их гнилой политики.
Но самую плачевную роль играют, пожалуй, анархисты. Если сталинизм и троцкизм -- одно и то же? как твердят они в каждой строке, почему же испанские анархисты помогают сталинцам расправляться с троцкистами, а, заодно, и с революционными анархистами? Более откровенные теоретики безвластия отвечают: это плата за оружие. Другими словами: цель оправдывает средства. Но какова их цель: анархизм? социализм? Нет, спасение той самой буржуазной демократии, которая подготовила успехи фашизма. Низменной цели соответствуют низменные средства.
Такова действительная расстановка фигур на мировой политической доске!
Либералы и социал-демократы Запада, которых Октябрьская революция заставила усомниться в своих обветшалых идеях, почувствовали ныне новый прилив бодрости. Нравственная гангрена советской бюрократии кажется им реабилитацией либерализма. На свет извлекаются затасканные прописи: "всякая диктатура заключает в себе залог собственного разложения"; "только демократия обеспечивает развитие личности" и пр. Противопоставление демократии и диктатуры, заключающее в себе, в данном случае, осуждение социализма во имя буржуазного режима, поражает, с теоретической точки зрения, своей неграмотностью и недобросовестностью. Мерзость сталинизма, как историческая реальность, противопоставляется демократии, как над-исторической абстракции. Но демократия тоже имела свою историю, в которой не было недостатка и мерзости. Для характеристики советской бюрократии мы заимствуем имена "термидора" и "бонапартизма" из истории буржуазной демократии, ибо -- да будет известно запоздалым либеральным доктринерам, -- демократия появилась на свет вовсе не демократическим путем. Только пошляки могут удовлетворяться рассуждениями на тему о том что бонапартизм явился "законным детищем" якобинизма, исторической карой за нарушение демократии и пр. Без якобинской расправы над феодализмом немыслима была бы даже и буржуазная демократия. Противопоставление конкретных исторических этапов: якобинизма, термидора, бонапартизма, идеализованной абстракции "демократии", столь же порочно, как противопоставление родовых мук живому младенцу.
Сталинизм, в свою очередь, есть не абстракция "диктатуры", а грандиозная бюрократическая реакция против пролетарской диктатуры в отсталой и изолированной стране. Октябрьская революция низвергла привилегии, объявила войну социальному неравенству, заменила бюрократию самоуправлением трудящихся, ниспровергла тайную дипломатию, стремилась придать характер полной прозрачности всем общественным отношениям. Сталинизм восстановил наиболее оскорбительные формы привилегий, придал неравенству вызывающий характер, задушил массовую самодеятельность полицейским абсолютизмом, превратил управление в монополию кремлевской олигархии и возродил фетишизм власти в таких формах, о каких не смела мечтать абсолютная монархия.
Социальная реакция всех видов вынуждена маскировать свои действительные цели. Чем резче переход от революции к реакции, чем больше реакция зависит от традиций революции, т.-е. чем больше она боится масс, тем больше она вынуждена прибегать к лжи и подлогу в борьбе против представителей революции. Сталинские подлоги являются не плодом большевистского "аморализма"; нет, как все важные события истории, они являются продуктом конкретной социальной борьбы, притом самой вероломной и жестокой из всех: борьбы новой аристократии против масс, поднявших ее к власти.
Нужна поистине предельная интеллектуальная и моральная тупость, чтоб отождествлять реакционно-полицейскую мораль сталинизма с революционной моралью большевиков. Партия Ленина не существует уже давно: она разбилась о внутренние трудности и о мировой империализм. На смену ей пришла сталинская бюрократия, как передаточный механизм империализма. Бюрократия заменила на мировой арене классовую борьбу классовым сотрудничеством, интернационализм -- социал-патриотизмом. Чтоб приспособить правящую партию для задач реакции, бюрократия "обновила" ее состав путем истребления революционеров и рекрутирования карьеристов.
Всякая реакция возрождает, питает, усиливает те элементы исторического прошлого, которым революция нанесла удар, но с которыми она не сумела справиться. Методы сталинизма доводят до конца, до высшего напряжения и, вместе, до абсурда все те приемы лжи, жестокости и подлости, которые составляют механику управления во всяком классовом обществе, включая и демократию. Сталинизм -- сгусток всех уродств исторического государства, его зловещая карикатура и отвратительная гримаса. Когда представители старого общества нравоучительно противопоставляют гангрене сталинизма стерилизованную демократическую абстракцию, мы с полным правом можем рекомендовать им, как и всему старому обществу, полюбоваться собой в кривом зеркале советского Термидора. Правда, ГПУ далеко превосходит все другие режимы обнаженностью преступлений. Но это вытекает из грандиозной амплитуды событий, потрясших Россию, в условиях мировой империалистической деморализации.
Революционный марксист не может даже приступить к своей исторической миссии, не порвав морально с общественным мнением буржуазии и ее агентуры в пролетариате. Для этого требуется нравственное мужество другого калибра, чем для того, чтобы разевать на собраниях рот и кричать: "Долой Гитлера!", "Долой Франко!". Именно этот решительный, до конца продуманный, непреклонный разрыв большевиков с консервативной моралью не только крупной, но и мелкой буржуазии смертельно пугает демократических фразеров, салонных пророков и кулуарных героев. Отсюда их жалобы на "аморализм" большевиков.
Факт отождествления ими буржуазной морали с моралью "вообще" лучше всего, пожалуй, проверить на самом левом фланге мелкой буржуазии, именно на центристских партиях, так называемого Лондонского Бюро. Так как эта организация "признает" программу пролетарской революции, то наши разногласия с ней кажутся, на поверхностный взгляд, второстепенными. На самом деле их "признание" не имеет никакой цены, ибо ни к чему не обязывает. Они "признают" пролетарскую революцию, как кантианцы признают категорический императив, т.-е. как священный, но в повседневной жизни неприменимый принцип. В сфере практической политики они объединяются с худшими врагами революции (реформистами и сталинцами) для борьбы против нас. Все их мышление пропитано двойственностью и фальшью. Если центристы, по общему правилу, не поднимаются до внушительных преступлений, то только потому, что они всегда остаются на задворках политики: это, так сказать, карманные воришки истории. Именно поэтому они считают себя призванными возродить рабочее движение новой моралью.
На самом левом фланге этой "левой" братии стоит маленькая и политически совершенно ничтожная группка немецких эмигрантов, издающая газету "Neuer Weg" ("Новый путь"). Нагнемся пониже и послушаем этих "революционных" обличителей большевистского аморализма. В тоне двусмысленной полупохвалы "Нейер Вег" пишет, что большевики выгодно отличаются от других партий отсутствием лицемерия: они открыто провозглашают то, что другие молча применяют на деле, именно, принцип: "цель освящает средства". Но, по убеждению "Нейер Вег", такого рода "буржуазное" правило несовместимо "со здоровым социалистическим движением". "Ложь и худшее не являются дозволенными средствами борьбы, как считал еще Ленин". Слово: "еще" означает, очевидно, что Ленин только потому не успел отречься от своих заблуждений, что не дожил до открытия "нового пути".
В формуле "ложь и худшее" второй член означает, очевидно: насилия, убийства и пр., ибо, при равных условиях, насилие хуже лжи, а убийство -- самая крайняя форма насилия. Мы приходим, таким образом, к выводу, что ложь, насилие, убийство несовместимо со "здоровым социалистическим движением". Как быть, однако, с революцией? Гражданская война есть самый жестокий из всех видов войны. Она немыслима не только без насилия над третьими лицами, но, при современной технике, без убийства стариков, старух и детей. Нужно ли напомнить об Испании? Единственный ответ, который могут дать "друзья" республиканской Испании, будет гласить: гражданская война лучше, чем фашистское рабство. Но этот совершенно правильный ответ означает лишь, что цель (демократия или социализм) оправдывает, при известных условиях, такие средства, как насилие и убийство. О лжи нечего уж и говорить! Без нее война немыслима, как машина без смазки. Даже для того, чтоб предохранять заседание Кортесов (1 февраля 1938 г.) от фашистских бомб, правительство Барселоны несколько раз намеренно обманывало журналистов и собственное население. Могло ли оно действовать иначе? Кто принимает цель: победу над Франко, должен принять средство: гражданскую войну, с ее свитой ужасов и преступлений.
Но все же ложь и насилия "сами по себе" достойны осуждения? Конечно, как и классовое общество, которое их порождает. Общество без социальных противоречий будет, разумеется, обществом без лжи и насилий. Однако, проложить к нему мост нельзя иначе, как революционными, т.-е. насильственными средствами. Сама революция есть продукт классового общества и несет на себе, по необходимости, его черты. С точки зрения "вечных истин" революция, разумеется, "анти- моральна". Но это значит лишь, что идеалистическая мораль контр- революционна, т.-е. состоит на службе у эксплоататоров. "Но ведь гражданская война, -- скажет, может быть, застигнутый врасплох философ, -- это, так сказать, печальное исключение. Зато в мирное время здоровое социалистическое движение должно обходиться без насилия и лжи". Такой ответ представляет, однако, не что иное, как жалкую уловку. Между "мирной" классовой борьбой и революцией нет непроходимой черты. Каждая стачка заключает в себе в неразвернутом виде все элементы гражданской войны. Каждая сторона стремится внушить противнику преувеличенное представление о своей решимости к борьбе и о своих материальных ресурсах. Через свою печать, агентов и шпионов капиталисты стремятся запугать и деморализовать стачечников. Со своей стороны, рабочие пикеты, где не помогает убеждение, вынуждены прибегать к силе. Таким образом, "ложь и худшее" являются неотъемлемой частью классовой борьбы у же в самой элементарной ее форме. Остается прибавить, что самые понятия правды и лжи родились из социальных противоречий.
Не будем настаивать здесь на том, что декрет 1919 г. вряд ли хоть раз привел к расстрелу родственников тех командиров, измена которых не только причиняла неисчислимые человеческие потери, но и грозила прямой гибелью революции. Дело в конце концов не в этом. Еслиб революция проявляла меньше излишнего великодушия с самого начала, сотни тысяч жизней были бы сохранены. Так или иначе, за декрет 1919 г. я несу полностью ответственность. Он был необходимой мерой в борьбе против угнетателей. Только в этом историческом содержании борьбы -- оправдание декрета, как и всей вообще гражданской войны, которую ведь тоже можно не без основания назвать "отвратительным варварством".
Предоставим какому-нибудь Эмилю Людвигу и ему подобным писать портрет Авраама Линкольна и розовыми крылышками за плечами. Значение Линкольна в том, что для достижения великой исторической цели, поставленной развитием молодого народа, он не останавливался перед самыми суровыми средствами, раз они оказывались необходимы. Вопрос даже не в том, какой из воюющих лагерей причинил или понес самое большее число жертв. У истории разные мерила для жестокостей северян и жестокостей южан в гражданской войне. Рабовладелец, который при помощи хитрости и насилия заковывает раба в цепи, и раб, который при помощи хитрости или насилия разбивает цепи -- пусть презренные евнухи не говорят нам, что они равны перед судом морали!
После того, как Парижская Коммуна была утоплена в крови, и реакционная сволочь всего мира волочила ее знамя в грязи поношений и клевет, нашлось немало демократических филистеров, которые, приспособляясь к реакции, клеймили коммунаров за расстрел 64 заложников, во главе с парижским архиепископом. Маркс ни на минуту не задумался взять кровавый акт Коммуны под свою защиту. В циркуляре Генерального Совета Первого Интернационала, в строках, под которыми слышится подлинное клокотание лавы, Маркс напоминает сперва о применении буржуазией института заложников в борьбе против колониальных народов и собственного народа и, ссылаясь затем на систематические расстрелы пленных коммунаров остервенелыми реакционерами, продолжает: "Коммуне не оставалось ничего другого для защиты жизни этих пленников, как прибегнуть к прусскому обычаю захвата заложников. Жизнь заложников была снова и снова загублена продолжающимися расстрелами пленников версальцами. Как можно было еще дальше щадить их после кровавой бойни, которой преторианцы Мак-Магона ознаменовали свое вступление в Париж? Неужели же и последний противовес против беспощадной дикости буржуазных правительств -- захват заложников -- должен был стать простой насмешкой?". Так писал Маркс о расстреле заложников, хотя за спиной его в Генеральном Совете сидело немало Феннер Броквеев, Норман Томасов и других Отто Бауэров. Но так свежо еще было возмущение мирового пролетариата зверством версальцев, что реакционные путаники предпочитали молчать, в ожидании более для них благоприятных времен, которые, увы, не замедлили наступить. Лишь после окончательного торжества реакции мелкобуржуазные моралисты, совместно с чиновниками трэд-юнионов и анархистскими фразерами, погубили Первый Интернационал.
Когда Октябрьская революция обороняла себя против объединенных сил империализма на фронте в 8.000 километров, рабочие всего мира с таким страстным сочувствием следили за ходом борьбы, что пред их форумом было слишком рисковано обличать "отвратительное варварство" института заложников. Понадобилось полное перерождение советского государства и торжество реакции в ряде стран, прежде чем моралисты вылезли из своих щелей... на помощь Сталину. Ибо если репрессии, ограждающие привилегии новой аристократии, имеют ту же нравственную ценность, что и революционные меры освободительной борьбы, тогда Сталин оправдан целиком, если... если не осуждена целиком пролетарская революция.
Ища примеров безнравственности в событиях русской гражданской войны, господа моралисты оказываются, в то же время, вынуждены закрывать глаза на тот факт, что испанская революция тоже возродила институт заложников, по крайней мере, в тот период, когда она была подлинной революцией масс. Если обличители не посмели обрушиться на испанских рабочих за их "отвратительное варварство", то только потому, что почва Пиренейского полуострова еще слишком горяча для них. Гораздо удобнее вернуться к 1919 г. Это уже история: старики успели забыть, а молодые еще не научились. По той же причине фарисеи разной масти с таким упорством возвращаются к Кронштадту и к Махно: здесь полная свобода для нравственных испарений!
Применять разные критерии к действиям эксплоататоров и эксплоатируемых значит, по мнению бедных гомункулусов, стоять на уровне "морали кафров". Прежде всего вряд ли приличен под пером "социалистов" столь презрительный отзыв о кафрах. так ли уж плоха их мораль? Вот что говорит на этот счет британская энциклопедия:
"В своих социальных и политических отношениях они обнаруживают большой такт и ум; они замечательно храбры, воинственны и гостеприимны, и были честны и правдивы, пока, в результате контакта с белыми, не стали подозрительны, мстительны и склонны к воровству, усвоив, сверх того, большинство европейских пороков". Нельзя не придти к выводу, что в порче кафров приняли участие белые миссионеры, проповедники вечной морали.
Если рассказать труженику-кафру, как рабочие, восставшие в любой части нашей планеты, застигли своих угнетателей врасплох, он будет радоваться. Наоборот, он будет огорчен, когда узнает, что угнетателям удалось обмануть угнетенных. Не развращенный до мозга костей миссионерами кафр никогда не согласится применять одни и те же абстрактные нормы морали к угнетателям и угнетенным. Зато он вполне усвоит себе, если разъяснить ему, что назначение таких абстрактных норм в том и состоит, чтоб мешать угнетенным восстать против угнетателей.
Какое поучительное совпадение: чтоб оклеветать большевиков миссионерам из "Нейер Вег" пришлось заодно оклеветать и кафров; причем в обоих случаях клевета идет по линиям официальной буржуазной лжи: против революционеров и против цветных рас. Нет, мы предпочитаем кафров всем миссионерам, как духовным, так и светским!
Не надо, однако, ни в каком случае переоценивать сознательность моралистов из "Нового пути" и из других тупиков. Намерения этих людей не так уж плохи. Но вопреки своим намерениям, они служат рычагами в механике реакции. В такой период, как нынешний, когда мелкобуржуазные партии цепляются за либеральную буржуазию или за ее тень (политика "Народных фронтов"), парализуют пролетариат и прокладывают путь фашизму (Испания, Франция...), большевики, т.-е. революционные марксисты, становятся особенно одиозными фигурами в глазах буржуазного общественного мнения. Основное политическое давление наших дней идет справа налево. В последнем счете совокупная тяжесть реакции давит на плечи маленького революционного меньшинства. Это меньшинство называется Четвертым Интернационалом. Voila` l'ennemi! Вот враг!
Сталинизм занимает в механике реакции многие руководящие позиции. Помощью его в борьбе с пролетарской революцией пользуются, так или иначе, все группировки буржуазного общества, включая и анархистов. В то же время одиум за преступления своего московского союзника, мелкобуржуазные демократы пытаются, хоть на 50%, перекинуть на непримиримое революционное меньшинство. В этом и состоит смысл модной ныне пословицы: "троцкизм и сталинизм -- одно и то же". Противники большевиков и кафров помогают, таким образом, реакции клеветать на партию революции.
К сожалению, этический обличитель не умеет даже честно цитировать. У Ленина сказано: "Надо уметь... пойти на все и всякие жертвы, даже -- в случае необходимости -- пойти на всяческие уловки, хитрости, нелегальные приемы, умолчание, сокрытие правды, лишь бы проникнуть в профсоюзы, остаться в них, вести в них во что бы то ни стало коммунистическую работу". Необходимость уловок и хитростей, по объяснению Ленина, вызывалась тем, что реформистская бюрократия, предающая рабочих капиталу, подвергает революционеров травле, преследованиям и даже прибегает против них к буржуазной полиции. "Хитрость" и "сокрытие правды" являются в этом случае лишь средствами законной самообороны против предательской реформистской бюрократии.
Партия самого Зензинова когда-то вела нелегальную работу против царизма, а позже -- против большевиков. В обоих случаях она прибегала к хитростям, уловкам, фальшивым паспортам и другим видам "сокрытия правды". Все эти средства считались не только "этическими", но и героическими, ибо отвечали политическим целям мелкобуржуазной демократии. Но положение сразу меняется, когда пролетарские революционеры вынуждены прибегать к конспиративным мерам против мелкобуржуазной демократии. Ключ к морали этих господ имеет, как видим, классовый характер!
"Аморалист" Ленин открыто, в печати, подает совет военной хитрости против изменников-вождей. А моралист Зензинов злонамеренно урезывает цитату с обоих концов, чтобы обмануть читателя: этический обличитель оказывается, по обыкновению, мелким плутом. Недаром Ленин любил повторять: ужасно трудно встретить добросовестного противника!
Рабочий, который не утаивает от капиталиста "правду" о замыслах стачечников, есть попросту предатель, заслуживающий презрения и бойкота. Солдат, который сообщает "правду" врагу, карается, как шпион. Керенский ведь и пытался подкинуть большевикам обвинение в том, что они сообщали "правду" штабу Людендорфа. Выходит, что даже "святая правда" -- не самоцель. Над ней существуют более повелительные критерии, которые, как показывает анализ, носят классовый характер.
Борьба на жизнь и смерть немыслима без военной хитрости, другими словами, без лжи и обмана. Могут ли немецкие пролетарии не обманывать полицию Гитлера? Или может быть советские большевики поступают "безнравственно", обманывая ГПУ? Каждый благочестивый буржуа аплодирует ловкости полицейского, которому удается при помощи хитрости захватить опасного гангстера. Неужели же военная хитрость недопустима, когда речь идет о том, чтобы опрокинуть гангстеров империализма?
Норман Томас говорит о той "странной коммунистической аморальности, для которой ничто не имеет значения, кроме партии и ее власти" ("that strange Communist amorality in which nothing matters but the Party and its power" -- "Socialist Call", March 12, 1938, p. 5). Томас валит, при этом, в одну кучу нынешний Коминтерн, т.-е. заговор кремлевской бюрократии против рабочего класса, с большевистской партией, которая представляла собою заговор передовых рабочих против буржуазии. Это насквозь нечестное отождествление достаточно уже разоблачено выше. Сталинизм только прикрывается культом партии; на самом деле он ее разрушает и топчет в грязь. Верно, однако, то, что для большевика партия -- все. Салонного социалиста Томаса удивляет и отталкивает подобное отношение революционера к революции, ибо сам он -- только буржуа с социалистическим "идеалом". В глазах Томаса и ему подобных партия -- подсобный инструмент для избирательных и иных комбинаций, не больше. Его личная жизнь, интересы, связи, критерии морали -- вне партии. Он с враждебным изумлением глядит на большевика, для которого партия -- орудие революционной перестройки общества, в том числе и его морали. У революционного марксиста не может быть противоречия между между личной моралью и интересами партии,, ибо партия охватывает в его сознании самые высокие задачи и цели человечества. Наивно думать, что у Томаса более высокое понятие о морали, чем у марксистов. У него просто более низменное понятие о партии.
"Все, что возникает, достойно гибели", говорит диалектик Гете. Гибель большевистской партии -- эпизод мировой реакции -- не умаляет, однако, ее всемирно исторического значения. В период своего революционного восхождения, т.-е. когда она действительно представляла пролетарский авангард, она была самой честной партией в истории. Где могла, она, разумеется, обманывала классовых врагов; зато она говорила трудящимся правду, всю правду и только правду. Только благодаря этому она завоевала их доверие в такой мере, как никакая другая партия в мире.
Приказчики господствующих классов называют строителя этой партии "аморалистом". В глазах сознательных рабочих это обвинение носит почетный характер. Оно означает: Ленин отказывался признавать нормы морали, установленные рабовладельцами для рабов, и никогда не соблюдаемые самими рабовладельцами; он призывал пролетариат распространить классовую борьбу также и на область морали. Кто склоняется перед правилами, установленными врагом, тот никогда не победит врага!
"Аморализм" Ленина, т.-е. отвержение им над-классовой морали, не помешал ему всю жизнь сохранять верность одному и тому же идеалу; отдавать всю свою личность делу угнетенных; проявлять высшую добросовестность в сфере идей и высшую неустрашимость в сфере действия; относиться без тени превосходства к "простому" рабочему, к беззащитной женщине, к ребенку. Не похоже ли, что "аморализм" есть в данном случае только синоним для более высокой человеческой морали?
Л. Троцкий
Койоакан, 16 февраля 1938 г. *)
P.S. -- Я писал эти страницы в те дни, когда мой сын, неведомо для
меня, боролся со смертью. Я посвящаю его памяти эту небольшую работу,
которая, я надеюсь, встретила бы его одобрение: Лев Седов был
подлинным революционером и презирал фарисеев.
Л.Т.
*) Статья была вчерне закончена 16 февраля. При окончательной обработке автор включил в текст несколько более свежих примеров.