История не повторяется. Сколько бы ни сравнивали русскую революцию с Великой Французской, первая от этого не превратится в повторение второй. Девятнадцатое столетие прошло недаром.
Уже 1848 год представляет громадное отличие от 1789. По сравнению с Великой революцией прусская или австрийская поражает своим ничтожным размахом. Она пришла, с одной стороны, слишком рано, с другой, слишком поздно. То гигантское напряжение сил, которое нужно буржуазному обществу, чтобы радикально расквитаться с господами прошлого, может быть достигнуто либо мощным единодушием всей нации, восставшей против феодального деспотизма, либо могучим развитием классовой борьбы внутри этой освобождающейся нации. В первом случае, который имел место в 1789—1793 гг., национальная энергия, сгущенная ужасающим сопротивлением старого порядка, расходуется целиком на борьбу с реакцией. Во втором случае, который не имел еще места в истории и рассматривается нами как возможность, действенная энергия, необходимая для победы над черными силами истории, вырабатывается в буржуазной нации посредством "междоусобной" классовой борьбы. Суровые внутренние трения, поглощающие массу энергии и лишающие буржуазию возможности играть главную роль, толкают вперед ее антагониста, дают ему в месяц опыт десятилетий, ставят его на первое место и вручают ему туго натянутые бразды. Решительный, не знающий сомнении, он придает событиям могучий размах.
Либо нация, собравшаяся в одно целое как лев перед прыжком, либо нация, в процессе борьбы окончательно разделившаяся, чтобы высвободить лучшую долю самой себя для выполнения задачи, которая не под силу целому. Таковы два полярные типа, в чистом виде возможные, разумеется, лишь в логическом противопоставлении.
Среднее положение и здесь, как во многих случаях, хуже всего. Это среднее положение и создало 1848-й год.
В героический период французской истории мы видим буржуазию, просвещенную, деятельную, еще не обнаружившую пред собой противоречий собственного положения, на которую история возлагает руководство борьбой за новый порядок вещей, — не только против отживших учреждений Франции, но и против реакционных сил всей Европы. Буржуазия последовательно, в лице всех своих фракций, сознает себя вождем нации, вовлекает массы в борьбу, дает им лозунг, диктует им боевую тактику. Демократия связывает нацию политической идеологией. Народ — мещане, крестьяне и рабочие — посылают своими депутатами буржуа, и те наказы, которые дают им общины, написаны языком буржуазии, приходящей к сознанию своей мессианистической роли. Во время самой революции хотя и вскрываются классовые антагонизмы, но властная инерция революционной борьбы последовательно сбрасывает с политического пути наиболее косные элементы буржуазии. Каждый слой отрывается не раньше, как передаст свою энергию следующим за ним слоям. Нация, как целое, продолжает при этом бороться за свои цели все более и более острыми и решительными средствами. Когда от национального ядра, пришедшего в движение, отрываются верхи имущей буржуазии и вступают в союз с Людовиком XVI, демократические требования нации, направленные уже против этой буржуазии, приводят ко всеобщему избирательному праву и республике, как логически неизбежным формам демократии.
Великая Французская революция — есть действительно революция национальная. Более того. Здесь в национальных рамках находит свое классическое выражение мировая борьба буржуазного строя за господство, власть, безраздельное торжество.
Якобинизм — это теперь бранное слово в устах всех либеральных мудрецов. Буржуазная ненависть к революции, к массе, к силе, к величию той истории, которая делается на улицах, воплотились в один крик негодования и страха: якобинизм! Мы, мировая армия коммунизма, давно уже свели исторические счеты с якобинством. Все нынешнее международное пролетарское движение сложилось и окрепло в борьбе с преданиями якобинизма. Мы подвергли его теоретической критике, вскрыли его историческую ограниченность, его общественную противоречивость, его утопизм, разоблачили его фразеологию, мы порвали с его традициями, которые на протяжении десятилетий казались священным наследием революции.
Но против нападок, клевет и бессмысленных надругательств бескровного флегматического либерализма мы возьмем якобинизм под свою защиту. Буржуазия постыдно предала все традиции своей исторической молодости — и ее нынешние наемники бесчинствуют над могилами ее предков и кощунствуют над прахом ее идеалов. Пролетариат взял на себя охрану чести революционного прошлого самой буржуазии. Пролетариат, так радикально порвавший в своей практике с революционными традициями буржуазии, охраняет их, как наследие великих страстей, героизма и инициативы, и его сердце отзывчиво бьется речам и делам якобинского конвента.
Что придало обаяние либерализму, как не традиции Великой Французской революции!... В какой другой момент буржуазная демократия поднималась так высоко, зажигала такое великое пламя в сердце народа, как якобинская, санкюлотская, террористическая, робеспьеровская демократия 1793 года?
Что, как не якобинизм, дал и дает возможность французскому буржуазному радикализму разных оттенков держать под своим обаянием огромную часть народа, даже пролетариата, по сей день — в то время как буржуазный радикализм Германии и Австрии написал свою короткую историю деяниями ничтожества и позора?
Что, как не обаяние якобинизма, его отвлеченной политической идеологии, его культа священной республики, его торжественной декламации до сих пор еще питает французских радикалов и радикал-социалистов, Клемансо, Мильерана, Бриана и Буржуа — всех тех политических деятелей, которые умеют охранять основы не хуже, чем тупые милостью божией юнкера Вильгельма II, и которым так безнадежно завидует буржуазная демократия других стран, осыпая в то же время клеветами первоисточник их политических преимуществ, героический якобинизм.
Уже после того, как многие надежды были разрушены, они остались в сознании народа как предание; еще долго пролетариат языком прошлого говорил о своем будущем. В 1840 году — почти через полстолетия после правительства Горы, за 8 лет до июньских дней 1848 года — Гейне посетил несколько мастерских в предместье Сан-Марсо и увидел, что читали рабочие, "самая здоровая часть низшего класса". "Я нашел там, — сообщал Гейне в немецкую газету, — несколько новых речей старика Робеспьера, а также памфлетов Марата, изданных выпусками по 2 су, "Историю революции" Кабе, ядовитые пасквили Карменена, сочинение Буонаротти "Учение и заговор Бабефа" — все произведения, пахнущие кровью... Как один из плодов этого семени, — предсказывает поэт, — грозит на почве Франции, рано или поздно, вырасти республика".
В 1848 году буржуазия уже неспособна была сыграть подобную роль. Она не хотела и не смела брать на себя ответственность за революционную ликвидацию общественного строя, стоявшего помехой ее господству. Мы уже знаем, почему. Ее задача состояла в том — и она отдавала себе в этом ясный отчет — чтобы ввести в старый строй необходимые гарантии — не своего политического господства, но лишь совладания с силами прошлого. Она была скаредно мудра опытом французской буржуазии, развращена ее предательствами, напугана ее неудачами. Она не только не вела массы на штурм старого порядка, но она упиралась спиною в старый порядок, чтобы дать отпор массе, толкавшей ее вперед.
Французская буржуазия сумела сделать свою революцию великой. Ее сознание было сознанием общества, и ничто не могло воплотиться в учреждения, не пройдя предварительно чрез ее сознание как цель, как задача политического творчества. Она прибегала нередко к театральной позе, чтобы скрыть от самой себя ограниченность своего буржуазного мира, — но она шла вперед.
Немецкая же буржуазия с самого начала не "делала" революции, но отделывалась от нее. Ее сознание восставало против объективных условий ее господства. Революция могла быть проведена не ею, но против нее. Демократические учреждения отражались в ее голове не как цель ее борьбы, но как угроза ее благополучию.
В 1848 году нужен был класс, способный вести события помимо буржуазии и вопреки ей, готовый не только толкать ее вперед силою своего давления, но и сбросить в решительную минуту с своего пути ее политический труп. Ни мещанство, ни крестьянство не были на это способны. Мещанство было враждебно не только по отношению ко вчерашнему, но и по отношению к завтрашнему дню. Еще опутанное средневековыми отношениями, но уже неспособное противостоять "свободной" промышленности; еще налагавшее на города свой отпечаток, но уже уступавшее свое влияние средней и крупной буржуазии; погрязшее в своих предрассудках, оглушенное грохотом событий, эксплуатирующее и эксплуатируемое, жадное и беспомощное в своей жадности, захолустное мещанство не могло руководить мировыми событиями.
Крестьянство в еще большей мере было лишено самостоятельной политической инициативы. Закабаленное в течение столетий, нищее, озлобленное, соединяющее в себе все нити старой и новой эксплуатации, крестьянство представляло в известный момент богатый источник хаотической революционной силы. Но раздробленное, рассеянное, отброшенное от городов — нервных центров политики и культуры — тупое, ограниченное в своем кругозоре околицей, равнодушное ко всему до чего додумался город, крестьянство не могло иметь руководящего значения. Оно успокоилось, как только с его плеч была сброшена ноша феодальных повинностей, и отплатило городу, который боролся за его права, черной неблагодарностью: освобожденные крестьяне стали фанатиками "порядка".
Интеллигентная демократия, лишенная классовой силы, то плелась вослед за своей старшей сестрой, либеральной буржуазией, в качестве ее политического хвоста, то отделялась от нее в критические моменты, чтобы обнаружить свое бессилие Она путалась сама в неназревших противоречиях и эту путаницу несла за собою всюду.
Пролетариат был слишком слаб, лишен организации, опыта и знания. Капиталистическое развитие пошло достаточно далеко, чтобы сделать необходимым уничтожение старых феодальных отношений, но недостаточно далеко, чтобы выдвинуть рабочий класс, продукт новых производственных отношений, как решающую политическую силу. Антагонизм пролетариата с буржуазией, даже в национальных рамках Германии, зашел слишком далеко, чтобы дать возможность буржуазии безбоязненно выступить в роли национального гегемона, но не достаточно далеко, чтобы позволить пролетариату взять на себя такую роль. Внутренние трения революции, правда, подготовляли пролетариат к политической самостоятельности, но сейчас они ослабляли энергию и сплоченность действия, расходовали безрезультатно силы и вынуждали революцию, после первых успехов, томительно топтаться на месте, чтобы затем, под ударами реакции, двинуться задним ходом.
Австрия дала особенно резкий и трагический образчик этой незаконченности и недоделанности политических отношений в революционный период.
Венский пролетариат проявил в 1848 году удивительный героизм и неисчерпаемую энергию. Он снова и снова шел в огонь, движимый одним лишь темным классовым инстинктом, лишенный общего представления о целях борьбы, переходящий ощупью от лозунга к лозунгу. Руководство пролетариатом удивительным образом перешло к студенчеству, единственно активной демократической группе, пользовавшейся, благодаря своей активности, большим влиянием на массы, а значит и на события. Студенты способны были, без сомнения, храбро драться на баррикадах и умели честно брататься с рабочими, но они совершенно не могли направлять ход революции, вручивший им "диктатуру" над улицей.
Пролетариат, разрозненный, без политического опыта и самостоятельного руководства, шел за студентами. Во все критические моменты рабочие неизменно предлагали "господам, которые работают головою", помощь тех, которые "работают руками". Студенты то призывали рабочих, то сами преграждали им путь из предместий. Они подчас запрещали им силою своего политического авторитета, опиравшегося на оружие академического легиона, выступать со своими самостоятельными требованиями. Это была классически ясная форма благожелательной революционной диктатуры над пролетариатом.
В результате этих общественных отношений произошло вот что. Когда 26-го мая вся рабочая Вена поднялась на ноги по призыву студентов, чтобы бороться против разоружения студенчества ("академического легиона"), когда население столицы, покрывшее весь город баррикадами, обнаружило удивительную мощь и завладело городом, когда за вооруженной Веной стояла Австрия, когда монархия, находившаяся в бегах, лишилась значения, когда, под давлением народа, последние войска были выведены из столицы, когда правительственная власть Австрии оказывалась выморочным достоянием, не нашлось политической силы, чтобы овладеть рулем.
Либеральная буржуазия сознательно не хотела воспользоваться властью, добытою столь разбойничьим путем. Она только и мечтала о возвращении императора, удалившегося в Тироль из осиротевшей Вены.
Рабочие были достаточно мужественны, чтобы разбить реакцию, но недостаточно организованы и сознательны, чтобы ей наследовать. Имелось могущественное рабочее движение, но не было развитой классовой борьбы пролетариата, ставящей себе определенные политические цели. Неспособный овладеть кормилом, пролетариат не мог подвинуть на этот исторический подвиг и буржуазную демократию, которая, как это часто бывает с нею, скрылась в самую нужную минуту. Чтобы вынудить эту абсентеистку к выполнению ее обязанностей, пролетариату нужно было, во всяком случае, не меньше силы и зрелости, чем для того, чтобы самому организовать временное рабочее правительство.
В общем, получилось положение, которое один современник совершенно правильно характеризует словами: "В Вене фактически установилась республика, но к несчастью, никто не видел этого..." Никем не замеченная республика надолго удалилась со сцены, уступив свое место Габсбургам... Раз утерянная конъюнктура не возвращается вторично.
Из опыта венгерской и германской революций Лассаль сделал вывод, что отныне революция может найти опору только в классовой борьбе пролетариата.
В своем письме от 24 октября 1849 г. Лассаль пишет Марксу:
"Венгрия имеет больше шансов, чем какая-либо иная страна, счастливо окончить борьбу. И это — среди других причин — потому что там партии еще не достигли определенного разделения, резкого антагонизма, как в Западной Европе, потому что революция там была облечена в значительной степени в форму национальной борьбы за независимость. Тем не менее, Венгрия была побеждена, и именно вследствие предательства национальной партии."Из этого, — продолжает Лассаль, — в связи с историей Германии 1848 г. и 1849 г. — я извлек тот непоколебимый урок, что никакая борьба в Европе не может быть успешна, если только с самого начала она не будет провозглашена чисто социалистической; что не может больше удасться никакая борьба, в которой социальные вопросы входят лишь как туманный элемент, и стоят на заднем плане, и которая, с внешней стороны, ведется под знаменем национального возрождения или буржуазного республиканизма".
Не будем останавливаться на критике этих решительных выводов. В них, во всяком случае, безусловно верно то, что уже в середине девятнадцатого столетия национальная задача политического раскрепощения не могла быть разрешена единодушным и согласованным напором всей нации. Только независимая тактика пролетариата, черпающего в своем классовом положении, и только в нем, силы для борьбы, могла бы обеспечить победу революции.
Русский рабочий класс 1906 г. совершенно не похож на венский — 1848 г. И лучшим доказательством этому является всероссийская практика Советов Рабочих Депутатов. Это не заранее заготовленные заговорщические организации, в минуту возбуждения захватившие власть над пролетарской массой. Нет, это органы, планомерно созданные самой этой массой для координированья ее революционной борьбы. И эти выбранные массой и пред массой ответственные Советы, эти безусловно демократические учреждения, ведут самую решительную классовую политику в духе революционного социализма.
С особенной резкостью социальные особенности русской революции проявляются в вопросе о вооружении народа.
Милиция (национальная гвардия) была первым лозунгом и первым завоеванием всех революций — 1789 г. и 1848 г. — в Париже, во всех государствах Италии, в Вене и Берлине. В 1848 г. национальная гвардия (т.е. вооружение имущих и "образованных") была лозунгом всей буржуазной оппозиции, даже самой умеренной, и имела задачей не только обезопасить добытые или только подлежащие "пожалованию" свободы от переворотов сверху, но и буржуазную собственность от покушений пролетариата. Таким образом, милиция была резко классовым требованием буржуазии. "Итальянцы хорошо понимали, — говорит либеральный английский историк объединения Италии, — что вооружение гражданской милиции сделало бы дальнейшее существование деспотизма невозможным. Кроме того, для владеющих классов это была гарантия против возможной анархии и всех беспорядков, таившихся в глубине" [Болтон Кинг. "История объединения Италии", Москва 1901, т. 1, стр. 220]. И правящая реакция, не располагавшая достаточной военной силой в центрах действия, чтобы справиться с "анархией", т.е. с революционной массой, вооружала буржуазию. Абсолютизм предоставлял сперва бюргерам подавить и усмирить рабочих, а затем разоружал и усмирял самих бюргеров.
У нас милиция, как лозунг, не имеет никакого кредита у буржуазных партий. Либералы не могут в сущности не понимать важности вооружения: абсолютизм дал им на этот счет несколько предметных уроков. Но они понимают также полную невозможность создания у нас милиции помимо пролетариата и против пролетариата. Русские рабочие мало похожи на рабочих 1848 г., которые набивали карманы камнями, а в руки брали лом, в то время, как лавочники, студенты и адвокаты имели на плече королевские мушкеты, а с боку — сабли.
Вооружить революцию, значит у нас прежде всего вооружить рабочих. Зная это и боясь этого, либералы вовсе отказываются от милиции. Они без боя сдают абсолютизму и эту позицию, — как буржуазия Тьера сдала Бисмарку Париж и Францию, только бы не вооружать рабочих.
В сборнике "Конституционное государство", в этом манифесте либерально-демократический коалиции, г. Дживелегов, рассуждая о возможностях государственного переворота, совершенно верно говорит, что "само общество в нужный момент должно обнаружить готовность встать на защиту своей конституции". И так как отсюда само собою вытекает требование народного вооружения, то либеральный философ тут же считает "нужным прибавить", что для отражения переворотов "вовсе нет необходимости, чтобы все держали наготове оружие" [Конституционное государство", сборник статей, 1-е изд., стр. 49.]. Нужно только, чтобы само общество было готово оказать отпор. Каким путем — неизвестно. Если из этой увертки что-нибудь и вытекает, так это лишь то, что в сердцах наших демократов страх пред вооруженным пролетариатом пересиливает страх пред самодержавной солдатчиной.
Тем самым задача вооружения революции падает всей своей тяжестью на пролетариат. И гражданская милиция — классовое требование буржуазии 1848 г. — с самого начала выступает у нас как требование народного и, даже прежде всего, пролетарского вооружения. На этом вопросе сказывается вся судьба русской революции.