4 июля, уже в ночные часы, когда две сотни членов обоих Исполкомов, рабоче-солдатского и крестьянского, томились меж двух одинаково бесплодных заседаний, в их среду проник таинственный слух: раскрыты данные о связи Ленина с германским генеральным штабом; завтра газеты опубликуют разоблачительные документы. Мрачные авгуры президиума, пересекая зал по пути за кулисы, где идут непрерывные совещания, неохотно и уклончиво отвечают на вопросы даже близких к ним людей. В Таврическом дворце, уже почти покинутом посторонней публикой, воцаряется оторопь. Ленин на службе немецкого штаба? Недоумение, испуг, злорадство сводят депутатов в возбужденные кучки. "Разумеется,
- вспоминает Суханов, очень враждебный к большевикам в июльские дни, -- никто из людей, действительно связанных с революцией, ни на миг не усомнился во вздорности этих слухов". Но люди с революционным прошлым составляли среди членов Исполнительного комитета незначительное меньшинство. Мартовские революционеры, случайные элементы, подхваченные первой волной, преобладали даже в руководящих советских органах. Среди провинциалов, волостных писарей, лавочников, старшин попадались депутаты с явно черносотенным душком. Эти сразу распоясались: они это предвидели, так и следовало ожидать!
Испуганные неожиданным и слишком крутым оборотом дела, вожди попытались было выгадать время. Чхеидзе и Церетели предложили по телефону редакциям газет воздержаться от печатания сенсационных разоблачений как "непроверенных". Редакции не посмели нарушить "просьбу", шедшую из Таврического дворца, -- все, кроме одной: маленькая желтая газета одного из сыновей Суворина, могущественного издателя "Нового времени", преподнесла на другое утро своим читателям официозно звучащий документ о получении Лениным директив и денег от немецкого правительства. Запрет был прорван, и через день вся пресса была полна этой сенсации. Так открылся самый невероятный эпизод богатого событиями года: вожди революционной партии, жизнь которых в течение десятилетий протекала в борьбе с коронованными и некоронованными владыками, оказались изображенными пред лицом страны и всего мира как наемные агенты Гогенцоллерна. Клевета небывалого масштаба была брошена в гущу народных масс, которые в подавляющем большинстве своем впервые после февральского переворота услышали имена большевистских вождей. Кляуза стала первостепенным политическим фактором. Это делает необходимым более внимательное изучение ее механики.
Сенсационный документ имел своим первоисточником показания некоего Ермоленко. Облик этого героя исчерпывается официальными данными: в период от японской войны до 1913 года -- агент контрразведки;
в 1913 году -- уволен, по неустановленной причине, со службы в чине зауряд-прапорщика; в 1914 году призван в действующую армию; доблестно попал в плен и вел полицейскую слежку за военнопленными. Режим концентрационного лагеря не отвечал, однако, вкусам сыщика, и он, "по настоянию товарищей" -- таковы его показания, -- поступил на службу к немцам, с патриотическими, разумеется, целями. В его жизни открылась новая глава. 25 апреля прапорщик был "переброшен" немецкими военными властями через русский фронт с целью взрывания мостов, шпионских донесений, борьбы за независимость Украины и агитации в пользу сепаратного мира. Немецкие офицеры, капитаны Шидицкий и Либерс, законтрактовавшие Ермоленко для этих целей, сообщили ему, сверх того, мимоходом, без всякой практической надобности, очевидно только для поддержания его духа, что кроме самого зауряд-прапорщика в том же направлении будет работать в России еще... Ленин. Такова основа всего дела.
Что или кто внушил Ермоленко его показание о Ленине? Не немецкие офицеры, во всяком случае. Простое сопоставление дат и фактов вводит нас в умственную лабораторию прапорщика. 4 апреля Ленин огласил свои знаменитые тезисы, означавшие объявление войны февральскому режиму. 20--21-го состоялась вооруженная демонстрация против затягивания войны. Травля Ленина приняла ураганный характер, 25-го Ермоленко был "переброшен" через фронт и в первой половине мая снюхался с разведкой при ставке. Двусмысленные газетные статьи, доказывавшие, что политика Ленина выгодна кайзеру, наводили на мысль, что Ленин -- немецкий агент. На фронте офицеры и комиссары в борьбе с непреодолимым "большевизмом" солдат еще меньше церемонились в выборе выражений, когда речь заходила о Ленине. Ермоленко сразу окунулся в эту струю. Сам ли он придумал притянутую за волосы фразу о Ленине, подсказал ли ему ее какой-либо вдохновитель со стороны, или же ее состряпали, совместно с Ермоленко, чины контрразведки, не имеет большого значения. Спрос на оклеветание большевиков достиг такой напряженности, что предложение не могло не обнаружиться. Начальник штаба ставки генерал Деникин, будущий генералиссимус белых в гражданской войне, сам не очень возвышавшийся по кругозору над агентами царской контрразведки, придал или притворился, что придает показаниям Ермоленко большое значение, и при надлежащем письме препроводил их 16 мая военному министру. Керенский, надо полагать, обменялся мнениями с Церетели или Чхеидзе, которые не могли не сдержать его благородную пылкость: этим и объясняется, очевидно, почему дело не получило дальнейшего движения. Керенский писал позже, что, хотя Ермоленко и указал на связь Ленина с немецким штабом, но "не с достаточной достоверностью". Доклад Ермоленко -- Деникина в течение полутора месяцев оставался под спудом. Контрразведка отпустила Ермоленко за ненадобностью, и прапорщик укатил на Дальний Восток пропивать полученные из двух источников деньги.
События июльских дней, во весь рост показавшие грозную опасность большевизма, заставили, однако, вспомнить о разоблачениях Ермоленко. Он спешно был вызван из Благовещенска, но вследствие недостатка воображения не мог, несмотря на все понукания, ни слова прибавить к первоначальным показаниям. К этому времени юстиция и контрразведка работали, однако, уже полным ходом. О возможных преступных связях большевиков допрашивались политики, генералы, жандармы, купцы, множество лиц разных профессий. Солидные царские охранники держали себя в этом расследовании значительно осторожнее, чем свежие, с иголочки представители демократической юстиции. "Такими сведениями, -- писал бывший начальник петроградской охраны, маститый генерал Глобачев, -- чтобы Ленин работал в России во вред ей и на германские деньги, охранное отделение, по крайней мере за время моего служения, не располагало". Другой охранник, Якубов, начальник контрразведывательного отделения Петроградского военного округа, показывал: "Мне ничего не известно о связи Ленина и его единомышленников с германским генеральным штабом, а равно я ничего не знаю о тех средствах, на которые работал Ленин". Из органов царского сыска, наблюдавших за большевизмом с самого его возникновения, ничего полезного выжать не удалось.
Однако когда люди, особенно вооруженные властью, долго ищут, они в конце концов что-нибудь находят. Некий 3. Бурштейн, по официальному званию купец, раскрыл Временному правительству глаза на "немецкую шпионскую организацию в Стокгольме, возглавляемую Парвусом", известным немецким социал-демократом русского происхождения. По показаниям Бурштейна, Ленин находился с этой организацией в связи через польских революционеров, Ганецкого и Козловского. Керенский впоследствии писал: "Чрезвычайно серьезные, но, к сожалению, не судебного, а агентурного характера данные должны были получить совершенно бесспорное подтверждение с приездом в Россию Ганецкого, подлежащего аресту на границе, и превратиться в достоверный судебный материал против большевистского штаба". Керенский знал заранее, что во что должно было превратиться. Показания купца Бурштейна касались торговых операций Ганецкого и Козловского между Петроградом и Стокгольмом. Эта коммерция военного времени, прибегавшая, по-видимому, к условной переписке, не имела никакого отношения к политике. Большевистская партия не имела никакого отношения к этой коммерции. Ленин и Троцкий печатно обличали Парвуса, сочетавшего хорошую коммерцию с плохой политикой, и призывали русских революционеров рвать с ним всякие отношения. У кого, однако, была возможность разбираться во всем этом водовороте событий? Шпионская организация в Стокгольме -- это прозвучало ясно. И свет, неудачно возжженный рукою прапорщика Ермоленко, возгорелся с другого конца. Правда, и тут пришлось натолкнуться на затруднения. Начальник контрразведывательного отделения генерального штаба князь Туркестанов на запрос следователя по особо важным делам Александрова ответил, что "3. Бурштейн является лицом, не заслуживающим никакого доверия. Бурштейн представляет собою тип темного дельца, не брезгающего никакими занятиями". Но могла ли плохая репутация Бурштейна помешать попытке испортить репутацию Ленина? Нет, Керенский не поколебался признать показания Бурштейна "чрезвычайно серьезными". Расследование направилось отныне по стокгольмскому следу. Разоблачения прапорщика, служившего двум штабам, и темного дельца, "не заслуживающего никакого доверия", легли в основу самого фантастического из обвинений против революционной партии, которую 160-миллионный народ готовился поднять к власти.
Каким, однако, образом, материалы предварительного расследования попали в печать, притом как раз в такой момент, когда сорвавшееся наступление Керенского на фронте начинало превращаться в катастрофу, а июльская демонстрация в Петрограде обнаружила неудержимый рост большевиков? Один из инициаторов предприятия, прокурор Бессарабов, откровенно рассказал позже в печати, что, когда выяснилось полное отсутствие у Временного правительства в Петрограде надежной вооруженной силы, в штабе округа решено было попытаться создать в полках психологический перелом при помощи сильнодействующего средства. "Представителям Преображенского полка, ближайшего к штабу, была сообщена сущность документов; присутствующие убедились, какое потрясающее впечатление произвело это сообщение. С этого момента стало ясно, каким могучим орудием располагает правительство". После столь удачной экспериментальной проверки заговорщики из юстиции, штаба и контрразведки поспешили поставить о своем открытии в известность министра юстиции. Переверзев ответил, что официального сообщения сделано быть не может, но что со стороны наличных членов Временного правительства "не будет чиниться препятствий частной инициативе". Имена штабных или судебных чиновников были не без основания признаны не отвечающими интересам дела: чтобы пустить в оборот сенсационную клевету, нужен был "политический деятель". В порядке частной инициативы заговорщики разыскали без труда то именно лицо, в котором нуждались. Бывший революционер, депутат 2-й Думы, крикливый оратор и страстный кляузник, Алексинский, стоял одно время на крайнем левом фланге большевиков. Ленин был в его глазах неисправимым оппортунистом. В годы реакции Алексинский создал особую ультралевую группировку, во главе которой продержался в эмиграции до войны, чтобы с началом ее занять ультрапатриотическую позицию и немедленно же сделать своей специальностью уличение всех и каждого в службе кайзеру. На этой почве он развернул в Париже широкую сыскную деятельность, в союзе с русскими и французскими патриотами того же типа. Парижское общество иностранных журналистов, т. е. корреспондентов союзных и нейтральных стран, очень патриотическое и отнюдь не ригористическое, оказалось вынуждено особым постановлением объявить Алексинского "бесчестным клеветником" и удалить его из своей среды. Прибыв с этой аттестацией в Петроград после февральского переворота, Алексинский попытался было, в качестве бывшего левого, проникнуть в Исполнительный комитет. Несмотря на всю свою снисходительность, меньшевики и эсеры постановлением 11 апреля закрыли перед ним дверь, предложив ему попытаться восстановить свою честь. Это было легко сказать! Решив, что порочить других ему гораздо доступнее, чем реабилитировать себя, Алексинский вошел в связь с контрразведкой и обеспечил своим инстинктам кляузника государственный размах. Уже во второй половине июля он стал захватывать в кольца своей клеветы также и меньшевиков. Вождь последних Дан, выйдя из выжидательного состояния, напечатал в официальных советских "Известиях" (22 июля) протестующее письмо: "Пора положить конец подвигам человека, официально объявленного бесчестным клеветником". Не ясно ли, что Фемида, вдохновленная Ермоленко и Бурштейном, не могла найти лучшего посредника между собою и общественным мнением, чем Алексинский? Его подпись и украсила разоблачительный документ.
За кулисами министры-социалисты протестовали против передачи документов печати, как, впрочем, и два буржуазных министра: Некрасов и Терещенко. В самый день опубликования, 5 июля, Переверзев, от которого правительство и раньше уже не прочь было отделаться, оказался вынужден подать в отставку. Меньшевики намекали, что это их победа. Керенский впоследствии утверждал, что министр был удален за чрезмерную поспешность разоблачений, помешавшую ходу следствия. Своим уходом, если не своим пребыванием у власти, Переверзев, во всяком случае, удовлетворил всех.
В тот же день на заседание Бюро Исполнительного комитета явился Зиновьев и от имени Центрального Комитета большевиков потребовал немедленно принять меры к реабилитации Ленина и к предотвращению возможных последствий клеветы. Бюро не могло отказать в создании следственной комиссии. Суханов пишет: "Сама комиссия понимала, что расследовать тут надо не вопрос о продаже России Лениным, а разве только источник клеветы". Но комиссия натолкнулась на ревнивое соперничество органов юстиции и контрразведки, которые имели все основания не желать стороннего вмешательства в свое ремесло. Правда, советские органы до этого времени без труда справлялись с правительственными, когда видели в этом нужду. Но июльские дни произвели серьезную передвижку власти вправо; к тому же советская комиссия нисколько не торопилась разрешить задачу, явно противоречившую политическим интересам ее доверителей. Более серьезные из соглашательских вождей, собственно, одни меньшевики, заботились о том, чтобы обеспечить свою формальную непричастность к клевете, но не более того. Во всех случаях, где нельзя было уклониться от прямого ответа, они в нескольких словах отгораживались от обвинения; но они не ударили пальцем о палец, чтобы отвратить отравленный кинжал, занесенный над головой большевиков. Популярный образец такой политики дал некогда римский проконсул Пилат. Да и могли ли они действовать иначе, не изменяя себе? Только навет на Ленина отшатнул в июльские дни часть гарнизона от большевиков. Если бы соглашатели повели борьбу против клеветы, батальон Измайловского полка прекратил бы, надо думать, исполнение марсельезы в честь Исполнительного комитета и повернул бы назад в казармы, если не ко дворцу Кшесинской.
В соответствии с общей линией меньшевиков, министр внутренних дел Церетели, взявший на себя ответственность за последовавшие вскоре аресты большевиков, счел необходимым, правда под напором большевистской фракции, заявить в заседании Исполнительного комитета, что он лично не подозревает большевистских вождей в шпионстве, но обвиняет их в заговоре и вооруженном восстании. 13 июля Либер, внося резолюцию, ставившую, по существу, большевистскую партию вне закона, счел нужным оговориться: "Я сам считаю, что обвинение, направленное против Ленина и Зиновьева, ни на чем не основано". Такие заявления встречались всеми молча и угрюмо: большевикам они казались недостойно уклончивыми, патриотам -- излишними, ибо невыгодными.
Выступая 17-го на объединенном заседании обоих исполнительных комитетов, Троцкий говорил: "Создается невыносимая атмосфера, в которой вы так же задохнетесь, как и мы. Бросают грязные обвинения Ленину и Зиновьеву. (Голос: "Это правда". Шум. Троцкий продолжает.) В зале есть, оказывается, люди, которые сочувствуют этим обвинениям. Здесь есть люди, которые только примазались к революции. (Шум, председательский звонок долго восстанавливает спокойствие.)... Ленин боролся за революцию 30 лет. Я борюсь против угнетения народных масс 20 лет. И мы не можем не питать ненависти к германскому милитаризму... Подозрение против нас в этой области может высказать только тот, кто не знает, что такое революционер. Я был осужден германским судом к 8 месяцам тюрьмы за борьбу с германским милитаризмом... и это все знают. Не позволяйте никому в этом зале говорить, что мы -- наемники Германии, потому что это не голос убежденных революционеров, а голос подлости (аплодисменты)". Так представлен этот эпизод в антибольшевистских изданиях того времени -- большевистские были уже закрыты. Необходимо, однако, пояснить, что аплодисменты исходили лишь из небольшого левого сектора; часть депутатов ненавистнически рычала, большинство отмалчивалось. Никто, однако, даже из числа прямых агентов Керенского, не поднялся на трибуну, чтобы поддержать официальную версию обвинения или хотя бы косвенно прикрыть ее.
В Москве, где борьба между большевиками и соглашателями вообще имела смягченный характер, чтобы принять тем более жестокие формы в октябре, соединенное заседание обоих советов, рабочего и солдатского, постановило 10 июля "выпустить и расклеить воззвание, в котором указать, что обвинение фракции большевиков в шпионстве является клеветой и происками контрреволюции". Петроградский Совет, более непосредственно зависимый от правительственных комбинаций, не предпринимал никаких шагов, выжидая заключения следственной комисии, которая, однако, так и не приступала к работе.
5 июля Ленин в беседе с Троцким ставил вопрос: "Не перестреляют ли они нас?" Только таким намерением и можно было вообще объяснить официозный штемпель на чудовищной клевете. Ленин считал врагов способными довести затеянное ими дело до конца и подходил к выводу: не даваться им в руки. 6-го вечером прибыл с фронта Керенский, весь начиненный генеральскими внушениями, и потребовал решительных мер против большевиков. Около 2 часов ночи правительство постановило привлечь к ответственности всех руководителей "вооруженного восстания" и расформировать полки, участвовавшие в мятеже. Воинский отряд, посланный на квартиру Ленина для обыска и ареста, должен был ограничиться обыском, так как хозяина уже не оказалось дома. Ленин оставался еще в Петрограде, но скрывался на рабочей квартире и требовал, чтобы советская следственная комиссия выслушала его и Зиновьева в условиях, исключающих западню со стороны контрреволюции. В заявлении, посланном в комиссию, Ленин и Зиновьев писали:
"Утром (в пятницу 7 июля) Каменеву было сообщено из Думы, что комиссия приедет на условленную квартиру сегодня в 12 ч. дня. Мы пишем эти строки в 6 1/2 ч. вечера 7 июля и констатируем, что до сих пор комиссия не явилась и ничего не дала о себе знать... Ответственность за замедление допроса падает на на нас". Уклонение советской комиссии от обещанного расследования окончательно убедило Ленина в том, что соглашатели умывают руки, предоставляя расправу белогвардейцам. Офицеры и юнкера, успевшие тем временем разгромить партийную типографию, избивали и арестовывали на улице всякого, кто протестовал против обвинения большевиков в шпионстве. Тогда Ленин окончательно решил скрыться, не от следствия, а от возможной расправы.
15-го Ленин и Зиновьев объясняли в кронштадтской большевистской газете, которую власти не посмели закрыть, почему они не считают возможным отдать себя в руки властей: "Из письма бывшего министра юстиции Переверзева, напечатанного в воскресенье в газете "Новое время", стало совершенно ясно, что "дело" о шпионстве Ленина и других подстроено совершенно обдуманно партией контрреволюции. Переверзев вполне открыто признает, что он пустил в ход непроверенные обвинения, дабы поднять ярость (дословное выражение) солдат против нашей партии. Это признает вчерашний министр юстиции!.. Никаких гарантий правосудия в России в данный момент нет. Отдать себя в руки властей -- значило бы отдать себя в руки Милюковых, Алексинских, Переверзевых, в руки разъяренных контрреволюционеров, для которых все обвинения против нас являются простым эпизодом в гражданской войне". Чтобы раскрыть ныне смысл слов об "эпизоде" в гражданской войне, достаточно вспомнить судьбу Карла Либкнехта и Розы Люксембург. Ленин умел заглядывать вперед.
В то время как агитаторы враждебного лагеря рассказывали на все лады, что Ленин не то на миноносце, не то на подводной лодке бежал в Германию, большинство Исполнительного комитета поторопилось осудить Ленина за уклонение от следствия. Обходя вопрос о политической сущности обвинения и о той погромной обстановке, в которой и ради которой оно было предъявлено, соглашатели выступали защитниками чистого правосудия. Это была наименее невыгодная позиция из всех, какие оставались в их распоряжении. Резолюция Исполкома от 13 июля не только признавала поведение Ленина и Зиновьева "совершенно недопустимым", но и требовала от большевистской фракции "немедленного, категорического и ясного осуждения" своих вождей. Фракция единодушно отклонила требование Исполнительного комитета. Однако в среде большевиков, по крайней мере на верхах, были колебания по поводу уклонения Ленина от следствия. В среде же соглашателей, даже самых левых, исчезновение Ленина вызвало сплошное негодование, не всегда лицемерное, как видно на примере Суханова. Клеветнический характер материалов контрразведки не вызывал у него, как мы знаем, ни малейшего сомнения с самого начала. "Вздорное обвинение, -- писал он, -- рассеялось, как дым. Никто ничем не подтвердил его, и ему перестали верить". Но для Суханова оставалось загадкой, как мог Ленин решиться уклониться от следствия? "Это было нечто совсем особенное, беспримерное, непонятное. Любой смертный потребовал бы суда и следствия над собой в самых неблагоприятных условиях". Да, любой смертный. Но любой смертный не мог бы стать предметом бешеной ненависти правящих классов. Ленин не был любым смертным и ни на минуту не забывал о лежащей на нем ответственности. Он умел сделать из обстановки все выводы и умел игнорировать колебания "общественного мнения" во имя задач, которым была подчинена его жизнь. Донкихотство, как и позированье были ему одинаково чужды.
Вместе с Зиновьевым Ленин провел несколько недель в окрестностях Петрограда, близ Сестрорецка, в лесу;
ночевать и укрываться от дождя им приходилось в стоге сена. Под видом кочегара Ленин переехал на паровозе через финляндскую границу и скрывался на квартире гельсингфорсского полицмейстера, бывшего петроградского рабочего; затем переселился ближе к русской границе, в Выборг. С конца сентября он тайно жил в Петрограде, чтобы в день восстания, после почти четырехмесячного отсутствия, появиться на открытой арене.
Июль стал месяцем разнузданной, бесстыдной и победоносной клеветы; в августе она уж начала выдыхаться. Ровно через месяц после того, как навет был пущен в оборот, верный себе Церетели счел нужным повторить в заседании Исполнительного комитета: "Я на другой же день после арестов давал гласный отчет на запрос большевиков, и я сказал: лидеров большевиков, обвиняемых в подстрекательстве к восстанию 3--5 июля, я не подозреваю в связи с германским штабом". Меньше этого сказать нельзя было. Сказать больше -- было невыгодно. Печать соглашательских партий не шла дальше слов Церетели. Но так как она в то же время ожесточенно обличала большевиков, как пособников германского милитаризма, то голос соглашательских газет политически сливался с воем всей остальной печати, которая говорила о большевиках не как о "пособниках" Людендорфа, а как о его наемниках. Самые высокие ноты в этом хоре принадлежали кадетам. "Русские ведомости", газета либеральных московских профессоров, сообщала, будто при обыске в редакции "Правды" было найдено немецкое письмо, в котором барон из Гапаранды "приветствует действия большевиков" и предвидит, "какую радость это произведет в Берлине". Немецкий барон с финляндской границы хорошо знал, какие письма нужны русским патриотам. Такими сообщениями полна была пресса образованного общества, защищавшегося от большевисткого варварства.
Верили ли профессора и адвокаты своим собственным словам? Допустить это, по крайней мере в отношении столичных вождей, значило бы чрезмерно низко оценивать их политический рассудок. Если не принципиальные и не психологические, то уж одни деловые соображения должны были обнаружить пред ними вздорность обвинения -- и прежде всего соображения финансовые. Германское правительство могло, очевидно, помогать большевикам не идеями, а деньгами. Но именно денег у большевиков и не было. Заграничный центр партии во время войны боролся с жестокой нуждой, сотня франков представлялась большой суммой, центральный орган выходил раз в месяц, в два, и Ленин тщательно подсчитывал строки, чтобы не выйти из бюджета. Расходы петроградской организации за годы войны измерялись немногими тысячами рублей, которые шли, главным образом, на печатание нелегальных листков: за два с половиной года их вышло в Петрограде всего лишь 300 тысяч экземпляров. После переворота приток членов и средств, разумеется, чрезвычайно возрос. Рабочие с большой готовностью делали отчисления в пользу Совета и советских партий. "Пожертвования, всякие взносы, сборы и отчисления в пользу Совета, -- докладывал на первом съезде советов адвокат Брамсон, трудовик, -- стали поступать на следующий же день после того, как вспыхнула наша революция... Можно было наблюдать чрезвычайно трогательную картину беспрерывного паломничества к нам в Таврический дворец с раннего утра до позднего вечера с этими взносами". Чем дальше, тем с большей готовностью рабочие делали отчисления в пользу большевиков. Несмотря, однако, на быстрый рост партии и денежных поступлений, "Правда" была по размерам самой маленькой из всех партийных газет. Вскоре по прибытии в Россию Ленин писал Радеку в Стокгольм: "Пишите статьи для "Правды" о внешней политике -- архикороткие и в духе "Правды" (мало, мало места, бьемся над увеличением)". Несмотря на проводившийся Лениным спартанский режим экономии, партия не выходила из нужды. Ассигнование двух-трех тысяч военных рублей в пользу местной организации являлось каждый раз серьезной проблемой для Центрального Комитета. Для посылки газет на фронт приходилось делать новые и новые сборы среди рабочих. И все же большевистские газеты доходили в окопы в неизмеримо меньшем количестве, чем газеты соглашателей и либералов. Жалобы на это шли непрерывно. "Живем только слухом вашей газеты", -- писали солдаты. В апреле городская конференция партии призвала рабочих Петрограда собрать в три дня недостававшие 75 тысяч рублей на покупку типографии. Эта сумма была покрыта с избытком, и партия приобрела, наконец, собственную типографию, ту самую, которую юнкера разгромили в июле дотла. Влияние большевистских лозунгов росло, как степной пожар. Но материальные средства пропаганды оставались очень скудны. Личная жизнь большевиков давала еще меньше зацепок для клеветы. Что же оставалось? Ничего, в конце концов, кроме проезда Ленина через Германию. Но как раз этот факт, чаще всего выставлявшийся перед неискушенными аудиториями как доказательство дружбы Ленина с немецким правительством, на деле доказывал обратное: агент проехал бы через неприятельскую страну скрыто и в полной безопасности; решиться открыто попрать законы патриотизма во время войны мог только уверенный в себе до конца революционер.
Министерство юстиции не остановилось, однако, перед выполнением неблагодарного задания: не напрасно оно получило в наследство от прошлого кадры, воспитанные в последний период самодержавия, когда убийства либеральных депутатов черносотенцами, известными по именам всей стране, систематически оставались нераскрытыми; зато киевский приказчик-еврей обвинялся в употреблении крови христианского мальчика. За подписью следователя по особо важным делам Александрова и прокурора судебной палаты Карийского опубликовано было 21 июля постановление о привлечении к суду, по обвинению в государственной измене, Ленина, Зиновьева, Коллонтай и ряда других лиц, в том числе немецкого социал-демократа Гельфанда-Парвуса. Те же статьи уголовного уложения, 51, 100 и 108, были распространены затем на Троцкого и Луначарского, арестованных воинскими отрядами 23 июля. Согласно тексту постановления, лидеры большевиков, "являясь русскими гражданами, по предварительному между собою и другими лицами уговору, в целях способствования находящимся с Россией государствам во враждебных против нее действиях, вошли с агентами названных государств в соглашение содействовать дезорганизации русской армии и тыла для ослабления боевой способности армии. Для чего на полученные от этих государств денежные средства организовали пропаганду среди населения и войск с призывом к немедленному отказу от военных против неприятеля действий, а также в тех же целях в период 3--5 июля 1917 года организовали в Петрограде вооруженное восстание". Хотя каждый грамотный человек, по крайней мере в столице, знал --в те дни, в каких условиях Троцкий проехал из Нью-Йорка через Христианию и Стокгольм в Петроград, судебный следователь вменил и ему в вину проезд через Германию. Юстиция хотела, по-видимому, не оставить никакого сомнения насчет солидности тех материалов, какие предоставила в ее распоряжение контрразведка. Это учреждение нигде не является рассадником морали. В России же контрразведка представляла клоаку распутинского режима. Отбросы офицерства, полиции, жандармерии, выгнанные агенты охраны образовали кадры этого бездарного, подлого и всемогущего учреждения. Полковники, капитаны и прапорщики, непригодные для боевых подвигов, включили в свое ведение все отрасли общественной и государственной жизни, учредив во всей стране систему контрразведочного феодализма. "Положение сделалось прямо катастрофическим, -- жалуется бывший директор полиции Курлов, -- когда в деле гражданского управления стала принимать участие прославившаяся контрразведка". За самим Курловым числилось немало темных дел, в том числе косвенное соучастие в убийстве премьера Столыпина; тем не менее деятельность контрразведки заставляла содрогаться даже и его испытанное воображение. В то время как "борьба с вражеским шпионажем... выполнялась очень слабо", пишет он, сплошь и рядом возникали заведомо дутые дела, обрушивавшиеся на совершенно невиновных лиц, в голых целях шантажа. На одно из таких дел наткнулся Курлов. "К моему ужасу, -- говорит он, -- (я) услышал псевдоним известного мне по прежней службе в департаменте полиции выгнанного за шантаж секретного агента". Один из провинциальных начальников контрразведки, некий Устинов, до войны нотариус, рисует в своих воспоминаниях нравы контрразведки теми же примерно чертами, что и Курлов: "Агентура в поисках дела сама создавала материал". Тем поучительнее проверить уровень учреждения на самом обличителе. "Россия погибла, -- пишет Устинов о Февральской революции, -- став жертвою революции, созданной германскими агентами на германское золото". Отношение патриотического нотариуса к большевикам не требует пояснений. "Донесения контрразведки о прежней деятельности Ленина, о связи его с германским штабом, о получении им германского золота были так убедительны, чтобы сейчас же его повесить". Керенский этого не сделал, как оказывается, только потому, что сам был предатель. "В особенности изумляло и даже просто возмущало главенство плохонького адвоката из жидков Сашки Керенского". Устинов свидетельствует, что Керенский "хорошо известен как провокатор, который предавал своих товарищей". Французский генерал Ансельм, как выясняется в дальнейшем, покинул в марте 1919 года Одессу не под напором большевиков, а потому, что получил крупную взятку. От большевиков? Нет, "большевики ни при чем. Тут работают масоны". Таков этот мир.
Вскоре после февральского переворота учреждение, состоявшее из пройдох, фальсификаторов и шантажистов, было поручено наблюдению прибывшего из эмиграции патриотического эсера Миронова, которого товарищ министра Демьянов, "народный социалист", характеризует такими словами: "Внешнее впечатление Миронов производил хорошее... Но я не буду удивлен, если узнаю, что это был не вполне нормальный человек". Этому можно поверить: нормальный человек вряд ли согласился бы возглавить учреждение, которое нужно было попросту разогнать, облив стены сулемой. В силу административной неразберихи, вызванной переворотом, контрразведка оказалась подчинена министру юстиции Переверзеву, человеку непостижимого легкомыслия и полной неразборчивости в средствах. Тот же Демьянов говорит в своих воспоминаниях, что его министр "престижем в Совете не пользовался почти никаким". Под прикрытием Миронова и Переверзева перепуганные революцией разведчики скоро пришли в себя и приспособили свою старую деятельность к новой политической обстановке. В июне даже левое крыло правительственной печати начало публиковать сведения о вымогательстве денег и других преступлениях, совершаемых высшими чинами контрразведки, включая и двух руководителей учреждения, Щукина и Броя, ближайших помощников злосчастного Миронова. За неделю до июльского кризиса Исполнительный комитет под давлением большевиков обратился к правительству с требованием произвести немедленную ревизию контрразведки, с участием советских представителей. У разведчиков были, таким образом, свои ведомственные, вернее шкурные основания, как можно скорее и крепче ударить по большевикам. Князь Львов подписал, кстати, закон, дающий контрразведке право держать арестованного под замком в течение трех месяцев.
Характер обвинения и самих обвинителей неизбежно порождает вопрос: как могли вообще нормального склада люди верить или хотя бы прикидываться верящими заведомой и насквозь нелепой лжи? Успех контрразведки был бы, действительно, немыслим вне общей атмосферы, созданной войной, поражениями, разрухой, революцией и ожесточенностью социальной борьбы. Ничто не удавалось с осени 1914 года господствующим классам России, почва осыпалась под ногами, все валилось из рук, бедствия обрушивались отовсюду -- можно ли было не искать виноватого? Бывший прокурор судебной палаты Завадский вспоминает, что "вполне здоровые люди в тревожные годы войны склонны были подозревать измену там, где ее, по-видимому, а то и несомненно не было. Большинство дел этого рода, производившихся в бытность мою прокурором, оказывались дутыми". Инициатором таких дел, наряду со злостным агентом, выступал потерявший голову обыватель. Но уже очень скоро психоз войны сочетался с предреволюционной политической лихорадкой и стал давать тем более причудливые плоды. Либералы заодно с неудачливыми генералами везде и во всем искали немецкую руку. Камарилья считалась германофильской. Клику Распутина в целом либералы считали или, по крайней мере, объявляли действующей по инструкциям Потсдама. Царицу широко и открыто обвиняли в шпионстве: ей приписывали, даже в придворных кругах, ответственность за потопление немцами судна, на котором генерал Китченер ехал в Россию. Правые, разумеется, не оставались в долгу. Завадский рассказывает, как товарищ министра внутренних дел Белецкий пытался в начале 1916 года создать дело против национал-либерального промышленника Гучкова, обвиняя его в "действиях, граничащих по военному времени с государственной изменой...". Разоблачая подвиги Белецкого, Курлов, тоже бывший товарищ министра внутренних дел, в свою очередь спрашивает Милюкова: "За какую честную по отношению к родине работу были получены им двести тысяч рублей "финляндских" денег, переведенных по почте ему на имя швейцара его дома?" Кавычки над "финляндскими" деньгами должны показать, что дело шло о немецких деньгах. А между тем Милюков имел вполне заслуженную репутацию германофоба! В правительственных кругах считали вообще доказанным, что все оппозиционные партии действуют на немецкие деньги. В августе 1915 года, когда ждали волнений в связи с намеченным роспуском Думы, морской министр Григорович, считавшийся почти либералом, говорил на заседании правительства: "Немцы ведут усиленную пропаганду и заваливают деньгами противоправительственные организации". Октябристы и кадеты, негодуя на такого рода инсинуации, не задумывались, однако, отводить их влево от себя. По поводу полупатриотической речи меньшевика Чхеидзе в начале войны председатель Думы Родзянко писал: "Последствия доказали в дальнейшем близость Чхеидзе к германским кругам". Тщетно было бы ждать хоть тени доказательства!
В своей "Истории второй русской революции" Милюков говорит: "Роль "темных источников" в перевороте 27 февраля совершенно неясна, но, судя по всему последующему, отрицать ее трудно". Решительнее выражается бывший марксист, ныне реакционный славянофил из немцев, Петр фон Струве: "Когда русская революция, подстроенная и задуманная Германией, удалась, Россия, по существу, вышла из войны". У Струве, как и у Милюкова, речь идет не об Октябрьской, а о Февральской революции. По поводу знаменитого "приказа ╧ I", великой хартии солдатских вольностей, выработанной делегатами петроградского гарнизона, Родзянко писал: "Я ни одной минуты не сомневаюсь в немецком происхождении приказа ╧ I". Начальник одной из дивизий, генерал Барковский, рассказывал Родзянко, что приказ ╧ 1 "в огромном количестве был доставлен в расположение его войск из германских окопов". Став военным министром, Гучков, которого при царе пытались обвинить в государственной измене, поспешил передвинуть это обвинение влево. Апрельский приказ Гучкова по армии гласил: "Люди, ненавидящие Россию и, несомненно, состоящие на службе наших врагов, проникли в действующую армию с настойчивостью, характеризующей наших противников, и, по-видимому, выполняя их требования, проповедуют необходимость окончания войны как можно скорее". По поводу апрельской манифестации, направленной против империалистической политики, Милюков пишет: "Задача устранения обоих министров (Милюкова и Гучкова) прямо была поставлена в Германии"; рабочие за участие в демонстрации получали от большевиков по 15 рублей в день. Золотым немецким ключом либеральный историк открывал все загадки, о которые он расшибался как политик.
Патриотические социалисты, травившие большевиков, как невольных союзников, если не агентов правящей Германии, сами оказывались под подобными же обвинениями справа. Мы слышали отзыв Родзянко о Чхеидзе. Не нашел у него пощады и сам Керенский: "Это он, несомненно, из тайного сочувствия к большевикам, но, может быть, и в силу иных соображений, побудил Временное правительство" на допущение большевиков в Россию. "Иные соображения" не могут означать ничего другого, кроме пристрастия к немецкому золоту. В курьезных мемуарах, переведенных на иностранные языки, жандармский генерал Спиридович, отмечая обилие евреев в правящих эсеровских кругах, присовокупляет: "Среди них сверкали и русские имена, вроде будущего селянского министра и немецкого шпиона Виктора Чернова". Вождь партии эсеров находился на подозрении далеко не только у жандарма. После июльского погрома большевиков кадеты, не теряя времени, подняли травлю против министра земледелия Чернова, как подозрительного по связи с Берлином, и злополучному патриоту пришлось выйти временно в отставку, чтобы очистить себя от обвинений. Выступая осенью 1917 года по поводу наказа, преподанного патриотическим Исполкомом меньшевику Скобелеву для участия в международной социалистической конференции, Милюков с трибуны предпарламента доказывал, путем скрупулезного синтаксического анализа текста, явно "немецкое происхождение" документа. Стиль наказа, как, впрочем, и всей соглашательской литературы, был действительно плох. Запоздалая демократия, без мыслей, без воли, со страхом озиравшаяся по сторонам, громоздила в своих писаниях оговорку на оговорку и превращала их в плохой перевод с чужого языка, как и сама она была лишь тенью чужого прошлого. Людендорф в этом, однако, совсем не виноват.
Проезд Ленина через Германию открыл перед шовинистической демагогией неисчерпаемые возможности. Но как бы для того, чтобы ярче показать служебную роль патриотизма в своей политике, буржуазная печать, с фальшивой благожелательностью встретившая Ленина на первых порах, подняла необузданную травлю против его "германофильства" лишь после того, как уяснила себе его социальную программу. "Земли, хлеба и мира"? Эти лозунги он мог вывезти только из Германии. В это время еще не было и речи о разоблачениях Ермоленко.
После того как Троцкий и несколько других эмигрантов, возвращавшихся из Америки, были арестованы военным контролем короля Георга на параллели Галифакса, британское посольство в Петрограде дало печати официальное сообщение на неподражаемом англо-русском языке: "Те русские граждане на пароходе "Христианиафиорд" были задержаны в Галифаксе потому, что сообщено английскому правительству, что они имели связь с планом, субсидированным германским правительством, -- низвергнуть русское Временное правительство..." Сообщение сэра Бьюкенена было датировано 14 апреля: в это время не только Бурштейн, но и Ермоленко не появлялся еще на горизонте. Милюков, в качестве министра иностранных дел, оказался, однако, вынужден просить английское правительство через русского посла Набокова об освобождении Троцкого от ареста и пропуске его в Россию. "Зная Троцкого по его деятельности в Америке, -- пишет Набоков, -- английское правительство недоумевало: "Что это: злая воля или слепота?" Англичане пожимали плечами, понимали опасность, предупреждали нас". Ллойд-Джорджу пришлось, однако, уступить. В ответ на запрос, предъявленный Троцким британскому послу в петроградской печати, Бьюкенен сконфуженно взял свое первоначальное объяснение обратно, заявив на сей раз: "Мое правительство задержало группу эмигрантов в Галифаксе только для и до выяснения их личностей русским правительством... К этому сводится все дело задержания русских эмигрантов". Бьюкенен был не только джентльменом, но и дипломатом.
На совещании членов Государственной думы в начале июня Милюков, вышибленный из правительства апрельской демонстрацией, требовал ареста Ленина и Троцкого, недвусмысленно намекая на их связь с Германией. Троцкий заявил на следующий день на съезде советов: "До тех пор пока Милюков не подтвердит или не снимет этого обвинения, на его лбу останется клеймо бесчестного клеветника". Милюков ответил в газете "Речь", что он "действительно недоволен тем, что г.г. Ленин и Троцкий гуляют на свободе", но что необходимость их ареста он мотивировал "не тем, что они состоят агентами Германии, а тем, что они достаточно нагрешили против уголовного кодекса". Милюков был дипломатом, не будучи джентльменом. Необходимость ареста Ленина и Троцкого была ему совершенно ясна до откровений Ермоленко; юридическая сервировка ареста представлялась вопросом техники. Вождь либералов политически играл острым обвинением задолго до того, как оно было пущено в ход в "юридической" форме.
Роль мифа о немецком золоте нагляднее всего выступает в красочном эпизоде, рассказанном управляющим делами Временного правительства кадетом Набоковым (его не надо смешивать с цитированным выше русским послом в Лондоне). В одном из заседаний правительства Милюков по какому-то постороннему поводу заметил: "Ни для кого не тайна, что германские деньги сыграли свою роль в числе факторов, содействовавших перевороту..." Это очень похоже на Милюкова, хотя формула его явно смягчена. "Керенский, по передаче Набокова, словно осатанел. Он схватил свой портфель и, хлопнув им по столу, завопил: "После того как г. Милюков осмелился в моем присутствии оклеветать святое дело великой русской революции, я ни одной минуты здесь больше не желаю оставаться". Это очень похоже на Керенского, хотя жесты его, может быть, и сгущены. Русская пословица советует не плевать в колодец, из которого придется, может быть, напиться. Обидевшись на Октябрьскую революцию, Керенский не нашел ничего лучшего, как направить против нее миф о немецком золоте. То, что у Милюкова было "клеветой на святое дело", у Бурштейна--Керенского превратилось в святое дело клеветы на большевиков.
Непрерывная цепь подозрений в германофильстве и шпионаже, тянущаяся от царицы, Распутина, придворных кругов, через министерства, штабы. Думу, либеральные редакции до Керенского и части советских верхов, больше всего поражает своим однообразием. Политические противники как бы твердо решили не утруждать своего воображения: они просто перекатывают одно и то же обвинение с места на место, преимущественно справа налево. Июльская клевета на большевиков меньше всего свалилась с ясного неба; она явилась естественным плодом паники и ненависти, последним звеном постыдной цепи, переводом готовой клеветнической формулы на новый и окончательный адрес, примиривший вчерашних обвинителей и обвиняемых. Все обиды правящих, все страхи, все ожесточение их направились против той партии, которая была крайней слева и полнее всего воплощала в себе сокрушающую силу революции. Могли ли в самом деле имущие классы очистить место большевикам, не сделав последней отчаянной попытки втоптать их в кровь и в грязь? Уплотненный от долгого употребления клубок клеветы должен был фатально обрушиться на головы большевиков. Разоблачения зауряд-прапорщика из контрразведки были только материализацией бреда имущих классов, увидевших себя в тупике. Поэтому клевета и получила такую страшную силу.
Германская агентура сама по себе не была, разумеется, бредом. Немецкий шпионаж в России был организован неизмеримо лучше, чем русский -- в Германии. Достаточно напомнить, что военный министр Сухомлинов был еще при старом режиме арестован как доверенное лицо Берлина. Несомненно также, что немецкие агенты примазывались не только к придворным и черносотенным, но и к левым кругам. Австрийские и германские власти с первых дней войны усиленно заигрывали с сепаратистскими тенденциями, начиная с украинской и кавказской эмиграции. Любопытно, что и Ермоленко, завербованный в апреле 1917 года, направлялся для борьбы за отделение Украины. Уже осенью 1914 года и Ленин и Троцкий в Швейцарии печатно призывали рвать с теми революционерами, которые поддаются на удочку австро-германского милитаризма. В начале 1917 года Троцкий печатно повторил это предостережение в Нью-Йорке по адресу левых немецких социал-демократов, либкнехтианцев, с которыми пытались завязать связи агенты британского посольства. Но заигрывая с сепаратистами с целью ослабить Россию и напугать царя, германское правительство было далеко от мысли о низвержении царизма. Об этом лучше всего свидетельствует прокламация, распространенная немцами после февральского переворота в русских окопах и оглашенная 11 марта в заседании Петроградского Совета: "Сначала англичане шли с вашим царем, теперь же они восстали против него, ибо он не соглашался с их корыстными требованиями. Они свергну ли с престола вашего от бога данного вам царя. Почему же это случилось? Потому, что он понял и разгласил фальшивую и коварную английскую затею". И форма, и содержание этого документа дают внутреннюю гарантию его подлинности. Как нельзя подделать прусского поручика, так невозможно подделать и его историческую философию. Гофман, прусский поручик в генеральском чине, считал, что русская революция задумана и подстроена в Англии. В этом все же меньше бессмыслицы, чем в теории Милюкова -- Струве, ибо Потсдам продолжал до конца надеяться на сепаратный мир с Царским Селом, тогда как в Лондоне больше всего боялись сепаратного мира между ними. Лишь когда невозможность восстановления царя обнаружилась полностью, немецкий штаб перенес свои надежды на разлагающую силу революционного процесса. Но даже и в вопросе о проезде Ленина через Германию инициатива исходила не из немецких кругов, а от самого Ленина, в своей первоначальной форме -- от меньшевика Мартова. Немецкий штаб только пошел навстречу, вероятно не без колебаний. Людендорф сказал себе: может быть, облегчение придет с этой стороны?
Во время июльских событий большевики сами искали за отдельными неожиданными и с явной преднамеренностью вызванными эксцессами работу чужой и преступной руки. Троцкий писал в те дни: "Какую роль сыграла в этом контрреволюционная провокация или германская агентура? Сейчас трудно сказать об этом что-либо определенное... Остается ждать результатов подлинного расследования... Но и сейчас уже можно сказать с уверенностью: результаты такого расследования могут бросить яркий свет на работу черносотенных банд и на подпольную роль золота, немецкого, английского или истинно русского, либо, наконец, того, и другого, и третьего вместе, но политического смысла событий никакое судебное расследование изменить не может. Рабочие и солдатские массы Петрограда не были и не могли быть подкуплены. Они не состоят на службе ни у Вильгельма, ни у Бьюкенена, ни у Милюкова... Движение было подготовлено войной, надвигающимся голодом, поднимающей голову реакцией, безголовьем правительства, авантюристским наступлением, политическим недоверием и революционной тревогой рабочих и солдат..." Все архивные материалы, документы, воспоминания, ставшие известными после войны и двух переворотов, свидетельствуют с несомненностью, что причастность немецкой агентуры к революционным процессам в России ни на один час не поднималась из военно-полицейской сферы в область большой политики. Есть ли, впрочем, надобность настаивать на этом после революции в самой Германии? Какой жалкой и бессильной оказалась эта якобы всемогущая гогенцоллернская агентура осенью 1918 года пред лицом немецких рабочих и солдат! "Расчет наших врагов, пославших Ленина в Россию, был совершенно правилен", --говорит Милюков. Совсем иначе оценивает результаты предприятия сам Людендорф: "Я не мог предположить, -- оправдывается он, говоря о русской революции, -- что она станет могилой для нашего могущества". Это значит лишь, что из двух стратегов: Людендорфа, разрешившего Ленину проезд, и Ленина, принявшего это разрешение, -- Ленин видел лучше и дальше.
"Неприятельская пропаганда и большевизм, -- жалуется Людендорф в своих воспоминаниях, -- стремились в пределах немецкого государства к одной и той же цели. Англия дала Китаю опиум, наши враги дали нам революцию..." Людендорф приписывает Антанте то самое, в чем Милюков и Керенский обвиняли Германию. Так жестоко мстит за себя поруганный исторический смысл! Но Людендорф не остановился на этом. В феврале 1931 года он поведал миру, что за спиною большевиков стоял мировой, особенно еврейский финансовый капитал, объединенный борьбою против царской России и империалистской Германии. "Троцкий прибыл из Америки через Швецию в Петербург, снабженный большими денежными средствами мировых капиталистов. Другие деньги притекли к большевикам от еврея Солмсена из Германии" ("Людендорфс фольксвартэ", 15 февраля 1931 г.). Как ни расходятся показания Людендорфа с показаниями Ермоленко, в одном пункте они все же совпадают: часть денег, оказывается, действительно шла из Германии, не от Людендорфа, правда, а от его смертельного врага Солмсена. Только этого свидетельства и не хватало, чтобы придать всему вопросу эстетическую законченность.
Но ни Людендорф, ни Милюков, ни Керенский не выдумали пороха, хотя первый и сделал из него широкое употребление. Солмсен имел в истории многих предшественников и как еврей, и как немецкий агент. Граф Ферзен, шведский посол во Франции во время великой революции, страстный поклонник королевской власти, короля и особенно королевы, не раз слал своему правительству в Стокгольм донесения такого рода: "Еврей Эфраим, эмиссар г. Герцберга из Берлина (прусского министра иностранных дел), доставляет им (якобинцам) деньги; недавно он получил еще 600 000 ливров". Умеренная газета "Парижские революции" высказывала предположение, что во время республиканского переворота "эмиссары европейской дипломатии, вроде, напр., еврея Эфраима, агента прусского короля, проникали в подвижную и изменчивую толпу"... Тот же Ферзен доносил: "Якобинцы... погибли бы без помощи подкупаемой ими черни". Если большевики поденно платили участникам демонстраций, то они только следовали примеру якобинцев, причем деньги на подкуп "черни" шли в обоих случаях из берлинского источника. Сходство образа действий революционеров XX и XVIII веков было бы поразительным, если бы оно не перекрывалось еще более поразительным тождеством клеветы со стороны их врагов. Но нет надобности ограничиваться якобинцами. История всех революций и гражданских войн неизменно свидетельствует, что угрожаемый или низвергнутый класс склонен искать причину своих бедствий не в себе, а в иностранных агентах и эмиссарах. Не только Милюков в качестве ученого историка, но и Керенский в качестве поверхностного читателя не могут этого не знать. Однако в качестве политиков они становятся жертвами собственной контрреволюционной функции.
Под теориями о революционной роли иностранных агентов имеется, однако, как и под всеми массовыми и типическими заблуждениями, косвенное историческое основание. Сознательно или бессознательно каждый народ делает в критические периоды своего существования особенно широкие и смелые заимствования из сокровищницы других народов. Нередко к тому же руководящую роль в прогрессивном движении играют жившие за границей лица или вернувшиеся на родину эмигранты. Новые идеи и учреждения представляются поэтому консервативным слоям прежде всего как чужеродные, как иностранные продукты. Деревня против города, захолустье против столицы, мелкий буржуа против рабочего защищают себя в качестве национальных сил против иностранных влияний. Движение большевиков изображалось Милюковым как "немецкое" в конце концов по тем же причинам, по которым русский мужик в течение столетий всякого по-городскому одетого человека считал немцем. Разница та, что мужик при этом оставался добросовестным.
В 1918 году, следовательно, уже после Октябрьского переворота бюро печати американского правительства торжественно опубликовало собрание документов о связи большевиков с немцами. Этой грубой подделке, не выдерживающей даже дыхания критики, многие образованные и проницательные люди верили до тех пор, пока не обнаружилось, что оригиналы документов, исходящих якобы из разных стран, написаны на одной и той же машинке. Фальсификаторы не церемонились с потребителями: они были, очевидно, уверены, что политическая потребность в разоблачениях большевиков преодолеет голос критики. И они не ошиблись, ибо за документы им было хорошо заплачено. А между тем американское правительство, отделенное от арены борьбы океаном, было заинтересовано лишь во второй или в третьей очереди.
Но почему же все-таки так скудна и однообразна сама политическая клевета? Потому, что общественная психика экономна и консервативна. Она не затрачивает больше усилий, чем необходимо для ее целей. Она предпочитает заимствовать старое, когда не вынуждена строить новое; но и в этом последнем случае она комбинирует элементы старого. Каждая очередная религия не создавала заново свою мифологию, а лишь перелицовывала суеверия прошлого. По этому же типу создавались философские системы, доктрины права и морали. Отдельные люди, даже гениальные, развиваются столь же негармонически, как и общество, которое их воспитывает. Смелая фантазия уживается в одном и том же черепе с рабской приверженностью к готовым образцам. Дерзкие взлеты мирятся с грубыми предрассудками. Шекспир питал свое творчество сюжетами, дошедшими до него из глубины веков. Паскаль доказывал бытие бога при помощи теории вероятностей. Ньютон открыл законы тяготения и верил в апокалипсис. После того как Маркони установил станцию беспроволочного телеграфа в резиденции папы, наместник Христа распространяет мистическую благодать по радио. В обычное время эти противоречия не выходят из состояния дремоты. Но во время катастроф они приобретают взрывчатую силу. Где дело идет об угрозе материальным интересам, образованные классы приводят в движение все предрассудки и заблуждения, которые человечество тащит в своем обозе. Можно ли слишком придираться к низвергнутым хозяевам старой России, если мифологию своего падения они строили путем неразборчивых заимствований у тех классов, которые были опрокинуты до них? Правда, тот факт, что Керенский через много лет после событий возрождает в своих мемуарах версию Ермоленко, представляется, во всяком случае, излишеством.
Клевета годов войны и революции, сказали мы, поражает своей монотонностью. Однако же есть разница. Из нагромождения количества получается новое качество. Борьба других партий между собою была почти похожа на семейную ссору по сравнению с их общей травлей против большевиков. В столкновениях друг с другом они как бы только тренировались для другой, решающей борьбы. Даже выдвигая друг против друга острое обвинение в связи с немцами, они никогда не доводили дела до конца. Июль дает иную картину. В натиске на большевиков все господствующие силы: правительство, юстиция, контрразведка, штабы, чиновники, муниципалитеты, партии советского большинства, их печать, их ораторы -- создают одно грандиозное целое. Сами разногласия между ними, как различия инструментов в оркестре, только усиливают общий эффект. Нелепое измышление двух презренных субъектов поднято на высоты исторического фактора. Клевета обрушивается, как Ниагара. Если принять во внимание обстановку -- война и революция -- и характер обвиняемых -- революционные вожди миллионов, ведшие свою партию к власти, -- то можно без преувеличения сказать, что июль 1917 года был месяцем величайшей клеветы в мировой истории.