Есть законы много могущественнее законов Столыпина и его Думы: это законы истории.
Уже казалось, что полицейская реакция совсем близка была к достижению цели: все потушено, подавлено, растоптано, можно было подумать, что проклятые времена Александра III празднуют свое возвращение в страну. Но под покровом воцарявшейся мертвечины таилась жизнь и -- незримая -- совершала работу возрождения. Залечивались наиболее тяжкие раны. Проходила паника. Переваривался сознанием опыт революции. Поднималось и мужало новое поколение. И вот, когда победители окончательно решили, что им все позволено в опустошенной и обесчещенной стране: глумиться над именем и памятью Толстого, истязать в тюрьмах своих безоружных и пленных врагов, оплевывать все, что дорого и священно сердцу народа, над головами их прозвучал первый, еще отдаленный и слабый, но уже тревожный весенний гром... Что он предвещает?
Наиболее ярким проявлением новых настроений до настоящего времени явилось, бесспорно, студенческое движение. Гражданские панихиды по Толстом, митинги протеста против истязания каторжан, уличные демонстрации, столкновения с полицией -- ни дать ни взять предреволюционные годы. Откуда такая решимость у студенчества?
Несомненно, источник ее студенчество нашло не в себе самом: оно ведь слишком малочисленная и слабая общественная группа для самостоятельной политической роли, и, если бы вокруг него попрежнему царила атмосфера пассивности и приниженности, студенчество не могло бы отважиться выступить на улицу. Но зато студенчество по всей своей природе в высшей степени приспособлено быстро воспринимать и бурно проявлять всякие перемены в настроениях городской демократии. Во главе студенческого движения, в качестве его инициаторов и руководителей, шли, как всегда, социал-демократы, отчасти социалисты-революционеры, две группы, образующие вместе с неопределенными "левыми" очень внушительную часть студенчества*.
Но студенты социал-демократы непосредственнее всего получают свои политические внушения из социал-демократических кругов, а эти последние в общем и целом отражают настроения в передовых слоях рабочего класса. С другой стороны, студенчество, которое в массе своей (за вычетом немногочисленных реакционно-консервативных элементов) снова идет сейчас за своим левым флангом, отражает, благодаря своим связям, образу жизни, отчасти социальному происхождению -- настроение той интеллигентской демократии, политическая физиономия которой определяется словами "левее кадетов". Это левое крыло интеллигенции в периоды прострации (упадка) безвольно тащится за кадетами, а в периоды политического подъема переносит свои надежды на революцию. Знаменательно, что даже студенты-кадеты, -- как нам пишут из Петербурга, -- решили вопреки директивам кадетских центров принять деятельное участие в движении. Воззвание исполнительной комиссии московских студенческих организаций клеймит презрением кадетских успокоителей-миротворцев и призывает студенчество под знамя революции и демократии. Но все это было бы невозможно, если бы в сознании широких кругов интеллигенции, стоящих вне университета, не совершался перелом от разрушенных кадетских иллюзий к возрождающимся упованиям на революционный прибой. Но надежды на революцию -- этого-то интеллигенция не могла не уразуметь из опыта 1905 г. -- означают, прежде всего, надежду на пролетариат. Таким образом, мы вправе сказать: волна студенческих демонстраций представляет собою отчасти отражение, а еще больше -- предвосхищение нового политического подъема рабочих масс. Произойдет этот подъем -- и демократическое студенчество будет захвачено им, как капля волною. Не совершится подъем -- тогда нынешние студенческие демонстрации останутся ярким эпизодом, лишенным длительного политического значения.
Какие же на этот счет намечаются перспективы?
* Анкета в Петербургском технологическом институте, охватившая более 50% студентов, дает на этот счет такие цифры: социал-демократов -- 25% всего числа участников анкеты; кадетов -- 20%; социалистов-революционеров -- 12%; неопределенных левых -- 10%; октябристов -- 2%; правых -- 1%.