Покойный генерал Драгомиров1 писал в частном письме о министре внутренних дел Сипягине2: "Какая у него внутренняя политика? Он просто егермейстер и дурак". Эта характеристика так верна, что ей можно простить ее манерную солдатскую грубоватость. После Сипягина мы видели на том же месте Плеве3, потом князя Святополк-Мирского4, потом Булыгина5, потом Витте6 -- Дурново7... Одни из них отличались от Сипягина только тем, что не были егермейстерами, другие были на свой лад умными людьми. Но все они, один за другим, сходили со сцены, оставляя после себя тревожное недоумение вверху, ненависть и презрение внизу. Скорбный главою егермейстер или профессиональный сыщик, благожелательно-тупой барин или лишенный совести и чести биржевой маклер, -- все они поочередно появлялись с твердым намерением остановить смуту, восстановить утраченный престиж власти, охранить основы, и все они, каждый по-своему, открывали шлюзы революции и сами сносились ее течением. Смута развивалась с могучей планомерностью, неизменно расширяла свою территорию, укрепляя свои позиции и срывая препятствия за препятствиями; а на фоне этой великой работы, с ее внутренним ритмом, с ее бессознательной гениальностью, выступают властные игрушечного дела людишки, издают законы, делают новые долги, стреляют в рабочих, разоряют крестьян, -- и в результате только глубже погружают охраняемую ими правительственную власть в состояние остервенелого бессилия.
Воспитанные в атмосфере канцелярских заговоров и ведомственных интриг, где наглое невежество соперничает с бессовестным коварством, без малейшего представления о ходе и смысле современной истории, о движении масс, о законах революции, вооруженные двумя-тремя жалкими программными идейками для сведения парижских маклеров, эти люди -- чем дальше, тем больше -- силятся соединить свои приемы временщиков восемнадцатого века с манерами "государственных людей" парламентарного Запада. С униженным заискиванием они беседуют с корреспондентами биржевой Европы, излагают перед ними свои "планы", свои "предначертания", свои "программы", и каждый из них выражает надежду, что ему, наконец, удастся разрешить задачу, о которую разбились усилия его предшественников. Только бы прежде всего успокоить смуту! Они начинают разно, но все приходят к тому, что приказывают стрелять ей в грудь. К их ужасу, она бессмертна!.. А они кончают постыдным крахом, -- и если услужливый удар террориста не освобождает их от их жалкого существования, они бывают осуждены пережить свое падение и видеть, как смута в своей стихийной гениальности воспользовалась их планами и предначертаниями для своих побед.
Сипягин был убит револьверной пулей. Плеве был разорван бомбой. Святополк-Мирский был политически превращен в труп в день 9-го января. Булыгина вышвырнула, как старую ветошь, октябрьская забастовка. Граф Витте, совершенно изнуренный рабочими и военными восстаниями, бесславно пал, споткнувшись о порог им же созданной Государственной думы...
В известных кругах оппозиции, преимущественно в среде либеральных земцев8 и демократической интеллигенции, со сменой министерских фигур искони неизбежно связывались неопределенные надежды, ожидания и планы. И действительно, для агитации либеральных газет, для политики конституционных помещиков совершенно не безразлично было, стоит ли у власти старый полицейский волк Плеве или министр доверия Святополк-Мирский. Конечно, Плеве был так же бессилен против народной смуты, как и его преемник, но зато он был грозен для царства либеральных газетчиков и земских конспираторов. Он ненавидел революцию бешеной ненавистью состарившегося сыщика, которому грозит бомба из-за каждого угла, он преследовал смуту с налитыми кровью глазами, -- тщетно!.. И он переносил свою неудовлетворенную ненависть на профессоров, на земцев, на журналистов, в которых он хотел видеть легальных "внушителей" революции. Он довел либеральную печать до крайней степени унижения. Он третировал журналистов en canaille; не только высылал их и запирал, но и грозил им, как мальчишкам, в беседе пальцем. Он расправлялся с умеренными членами сельскохозяйственных комитетов, организованных по инициативе Витте, как будто это были буйные студенты, а не "почтенные" земцы. И он добился своего: либеральное общество трепетало перед ним и ненавидело его клокочущей ненавистью бессилия. Многие из тех либеральных фарисеев, которые неустанно порицают "насилие слева", как и "насилие справа", приветствовали бомбу 15 июля9, как посланницу Мессии.
Плеве был страшен и ненавистен для либералов, но для смуты он был не хуже и не лучше, чем всякий другой. Движение масс по необходимости игнорировало рамки дозволенного и запрещенного, -- не все ли равно, в таком случае, были ли эти рамки немного уже или шире?
Официальные реакционные панегиристы пытались регентство Плеве изобразить временем если не всеобщего счастья, то всеобщего спокойствия. Но на самом деле временщик был бессилен создать хотя бы полицейскую тишину. Едва став у власти и вознамерившись с православной ревностью двойного перекрещенца посетить святыни Лавры, Плеве вынужден был мчаться на юг, где вспыхнуло крупное аграрное движение в Харьковской и Полтавской губерниях10. Частичные крестьянские беспорядки затем не прекращались. Знаменитая ростовская стачка в ноябре 1902 г. и июльские дни 1903 г.11 на всем промышленном юге были предзнаменованием всех позднейших выступлений пролетариата. Уличные демонстрации не прекращались. Прения и постановления комитетов о нуждах сельского хозяйства были прологом дальнейшей земской кампании. Университеты еще до Плеве стали очагами бурного политического кипения, -- эту свою роль они сохранили и при нем. Два петербургских съезда в январе 1904 г. -- технический и пироговский12 -- сыграли роль аванпостной стычки для демократической интеллигенции. Таким образом, пролог общественной "весны" был сыгран еще при Плеве. Бешеные репрессалии, заточения, допросы, обыски и высылки, провоцировавшие террор, не могли, в конце концов, совершенно парализовать даже и мобилизацию либерального общества.
Последнее полугодие властвования Плеве совпало с началом войны. Смута затихла, вернее сказать -- ушла в себя. О настроении в бюрократических сферах и высших кругах петербургского либерального общества за первые месяцы войны дает представление книга венского журналиста Гуго Ганца "Vor der Katastrophe" ("Перед катастрофой"). Господствующее настроение -- растерянность, близкая к отчаянию. "Дальше так продолжаться не может!". Где же выход? Никто не знает: ни отставные сановники, ни знаменитые либеральные адвокаты, ни знаменитые либеральные журналисты. "Общество совершенно бессильно. О революционном движении народа не приходится и думать; да если б он и сдвинулся с места, то направился бы не против власти, а против господ вообще". Где же надежда на спасение? Финансовое банкротство и военный разгром. Гуго Ганц, проведший в Петербурге три первых месяца войны, удостоверяет, что общая молитва не только умеренных либералов, но и многих консерваторов такова: "Gott, hilf uns, damit wir geschlagen werden" ("боже, помоги нам быть разбитыми"). Это, конечно, не мешало либеральному обществу подделываться под тон официального патриотизма. В целом ряде адресов земства и думы друг за другом все, без изъятия, клялись в своей преданности престолу и обязывались пожертвовать жизнью и имуществом -- они знали, что им не придется этого делать! -- за честь и могущество царя и России. За земствами и думами шли позорной вереницей профессорские корпорации. Одна за другой они откликались на объявление войны адресами, в которых семинарская витиеватость формы гармонировала с византийским идиотизмом содержания. Это не оплошность и не недоразумение. Это тактика, в основе которой лежит один принцип: сближение во что бы то ни стало! Отсюда -- стремление облегчить абсолютизму душевную драму примирения. Сорганизоваться не на деле борьбы с самодержавием, а на деле услужения ему. Не победить правительство, а завлечь его. Заслужить его признательность и доверие, стать для него необходимым. Тактика, которой столько же лет, сколько русскому либерализму, и которая не сделалась ни умнее, ни достойнее с годами! Таким образом с самого начала войны либеральная оппозиция сделала все, чтобы погубить положение. Но революционная логика событий не знала остановки. Порт-Артурский флот разбит13, адмирал Макаров погиб14, война перебросилась на сушу: Ялу, Кин-Чжоу, Дашичао, Вафангоу, Лиоян, Шахе15 -- все это разные имена одного и того же самодержавного позора. Положение правительства становилось трудным, как никогда. Деморализация в правительственных рядах делала невозможными последовательность и твердость во внутренней политике. Колебания, попытки соглашения и умиротворения становились неизбежны. Смерть Плеве создавала благоприятный повод для перемены курса.
Правительственную "весну"* призван был делать бывший шеф корпуса жандармов князь Святополк-Мирский. Почему? Он сам был последним из тех, кто мог бы объяснить это назначение.
Политический образ этого государственного мужа лучше всего вырисовывается из его программных бесед с иностранными корреспондентами.
-- Каково мнение князя, -- спрашивает сотрудник "Echo de Paris", -- относительно существующего в обществе мнения, будто России нужны ответственные министры?
Князь улыбается:
-- Всякая ответственность явилась бы искусственной и номинальной.
-- Каковы ваши взгляды, князь, на вероисповедные вопросы?
-- Я враг религиозных преследований, но с некоторыми оговорками...
-- Верно ли, что вы склонны предоставить больше свободы евреям?
-- Добротой можно достигнуть счастливых результатов.
-- В общем, г. министр, вы заявляете себя сторонником прогресса?
Ответ: министр намерен "согласовать свои действия с духом истинного и широкого прогресса, по крайней мере поскольку он не будет в противоречии с существующим строем". Буквально!
Князь, впрочем, и сам не брал всерьез своей программы. Правда, "ближайшею" задачею управления является благо населения, вверенного нашему попечению; но он признался американскому корреспонденту Томсону, что, в сущности, еще не знает, какое употребление сделает из своей власти.
-- Я был бы неправ, -- сказал министр, -- если б сказал, что у меня уже теперь есть определенная программа. Аграрный вопрос? Да, да, по этому вопросу есть огромный материал, но я знаком с ним пока только из газет.
Князь успокаивал Петергоф16 утешал либералов и давал иностранным корреспондентам заверения, делавшие честь его доброму сердцу, но безнадежно ронявшие его государственный гений.
И эта беспомощная барская фигура в жандармских аксельбантах оказалась -- не только в голове Николая, но и в воображении либералов -- призванной разрешить вековые узы, врезавшиеся в тело великой страны!
Казалось, все встретили Святополк-Мирского с восторгом. Князь Мещерский, редактор реакционного "Гражданина"17, писал, что наступил праздник для "огромной семьи порядочных людей в России", ибо на пост министра назначен, наконец, "идеально порядочный человек". "Независимость -- родня благородству, -- писал старец Суворин18, -- а благородство нам очень нужно". Князь Ухтомский в "Петербургских Ведомостях"19 обращал внимание на то, что новый министр "происходит из древнего княжеского рода, восходящего к Рюрику через Мономаха". Венская "Neue Freie Presse" с удовлетворением отмечает в князе главные качества: "гуманность, справедливость, объективность, сочувствие просвещению". "Биржевые Ведомости"20 напоминают, что князю всего только 47 лет, следовательно, он не успел еще пропитаться бюрократической рутиной.
Открылись повествования в стихах и в прозе о том, как "мы спали", и как бывший командир отдельного корпуса жандармов либеральным жестом пробудил нас от сна и предуказал пути "сближения власти с народом". Когда читаешь все эти излияния, кажется, будто дышишь глупостью в двадцать атмосфер!
Только крайняя правая не теряла головы среди этой "вакханалии либеральных восторгов". "Московские Ведомости"21 беспощадно напоминали князю, что вместе с портфелем Плеве он перенял и его задачи. "Если наши внутренние враги в подпольных типографиях, в разных общественных организациях, в школе, в печати и на улице, с бомбами в руках, так высоко подняли голову, идя на приступ нашего внутреннего Порт-Артура, то это возможно лишь потому, что они сбивают с толку и общество и известную часть правящих сфер совершенно ложными теориями о необходимости устранить самые надежные устои Русского государства -- самодержавие его царей, православие его церкви и национальное самосознание его народа".
Князь Святополк попытался взять среднюю линию: самодержавие, по смягченное законностью; бюрократия, но опирающаяся на общественные силы. "Новое Время"22, которое поддерживало князя, потому что князь был у власти, официозно взяло на себя задачу политического сводничества. К этому представлялась, повидимому, благоприятная возможность.
Министр, благожелательность которого не находила надлежащего отклика у камарильи, руководящей Николаем, сделал робкую попытку опереться на земцев: с этой целью имелось в виду использовать предполагавшееся совещание представителей земских управ. "Новое Время" приглашало земцев произвести осторожное давление слева. Поднимавшееся в обществе возбуждение и повышенный тон прессы внушали, однако, все большие опасения за исход земского совещания. 30 октября "Новое Время" уже решительно ударило отбой. "Как бы ни были интересны и поучительны решения, к которым придут члены совещания, не следует забывать, что вследствие его состава и способа приглашения оно совершенно правильно рассматривается официально как частное, и решения его имеют значение академическое и обязательность только нравственную".
В конце концов, земское совещание, которое должно было создать для "прогрессивного" министра пункт опоры, было им запрещено и собралось полулегально на частной квартире.
Сотня именитых земских деятелей -- большинством семидесяти голосов против тридцати -- формулировала 6 -- 8 ноября 1904 г.23 требования публичных свобод, неприкосновенности личности и народного представительства с участием в законодательной власти, -- не произнося, однако, сакраментального слова конституция.
Европейская либеральная пресса с почтением остановилась перед этим, полным такта, умолчанием земской декларации: либералы сумели выразить, чего они хотят, избегнув в то же время слов, которые могли бы создать для князя Святополка невозможность принятия земских решений.
В этом -- совершенно верное объяснение земской фигуры умолчания. Формулируя свои требования, земцы имели в виду исключительно правительство, с которым они должны вступить в соглашение, а не народную массу, к которой они могли бы апеллировать.
Они выработали пункты торгово-политического компромисса, а не лозунги политической агитации. Они оставались при этом только верны самим себе.
"Общество сделало свое дело, теперь очередь за правительством!" -- вызывающе и вместе подобострастно восклицала пресса. Правительство князя Святополк-Мирского приняло "вызов" и именно за этот подобострастный призыв объявило либеральному журналу "Право"24 предостережение. Газетам запрещено было печатать и обсуждать резолюции земского совещания. Скромная челобитная черниговского земства была объявлена "дерзкой и бестактной". Правительственная весна была на исходе. Весна либерализма только открывалась.
Земское совещание открыло отдушины оппозиционному настроению "образованного общества". Съезд, правда, не состоял из официальных представителей всех земств, но в него входили председатели управ и много "авторитетных" деятелей, одна косность которых должна была придавать им вес и значение; правда, съезд не был узаконен бюрократией, но он происходил с ее ведома; таким образом, ничего нет удивительного, если интеллигенция, доведенная заушениями до крайней робости, теперь сочла, что ее сокровенные конституционные желания, тайные помыслы ее бессонных ночей получили, благодаря резолюциям этого полуофициального съезда, полузаконную санкцию. А ничто не могло придать такой бодрости ущемленному либеральному обществу, как сознание, хотя бы и призрачное, что в своих ходатайствах оно стоит на почве права. Началась полоса банкетов, резолюций, заявлений, протестов, записок и петиций. Всевозможные корпорации и собрания исходили из профессиональных нужд, местных событий, юбилейных торжеств и приходили к той формулировке конституционных требований, какая дана была в знаменитых отныне "11 пунктах" резолюции земского совещания. Демократия торопилась образовать вокруг земских корифеев хор, чтобы подчеркнуть важность земских постановлений и усугубить воздействие их на бюрократию! Вся политическая задача момента сводилась для либерального общества к давлению на правительство из-за спины земцев. В первое время представлялось, что резолюции сами по себе могут взорвать бюрократию, как мина Уайтхеда25. Но этого не случилось. К резолюциям стали привыкать и те, кто их писал, и те, против кого они писались. Голос печати, которую меж тем министерство внутреннего доверия все больше сдавливало за горло, становился беспредметно раздраженным... Вместе с тем начинается расчленение оппозиции. На банкетах все чаще и чаще выступают беспокойные, угловатые, нетерпимые радикальные фигуры то интеллигента, то рабочего, резко обличают земцев и требуют от интеллигенции ясности в лозунгах и определенности в тактике. На них машут руками, их умиротворяют, им льстят, их бранят, им затыкают рот, их ублажают, охаживают, наконец -- их выгоняют, но они делают свое дело, толкая левые элементы интеллигенции на революционный путь.
В то время как правое крыло "общества", материально или идейно связанное с цензовым либерализмом, занималось тем, что доказывало умеренность и лойяльность резолюций земского съезда и взывало к государственному разуму князя Святополка, радикальная интеллигенция, преимущественно учащаяся молодежь, примкнула к ноябрьской кампании с целью вывести ее из ее жалкого русла, придать ей более боевой характер, связать ее с революционным движением городских рабочих. Таким образом возникли две уличные демонстрации: петербургская -- 28 ноября, и московская -- 5 и 6 декабря. Эти демонстрации для радикальных "детей" были прямым и неизбежным выводом из лозунгов, выдвинутых либеральными "отцами"; раз решились требовать конституционного строя, нужно решиться приступить к борьбе. Но "отцы" вовсе не обнаруживали склонности к такой последовательности политического мышления. Наоборот, они первым долгом испугались, как бы излишняя торопливость и порывистость не порвала нежную паутину доверия. "Отцы" не поддержали "детей" и с головой выдали их казакам и конным жандармам либерального князя.
Студенчество не встретило, однако, поддержки и со стороны рабочих. Здесь ясно обнаружилось, какой, в сущности, ограниченный характер имела ноябрьско-декабрьская банкетная кампания 1904 года26; пролетариат приобщился к ней лишь в лице самого тонкого слоя своей аристократии, и "настоящие рабочие", появление которых рождало смешанные чувства враждебного опасения и любопытства, исчислялись в этот период на банкетах единицами или десятками. А тот внутренний глубокий процесс, который совершался в сознании самих масс, разумеется, не приурочивался к наскоро объявленному выступлению революционного студенчества. Таким образом учащаяся молодежь была, в конце концов, предоставлена почти исключительно самой себе.
Тем не менее эти демонстрации после долгого политического затишья, вызванного войной, при обостренности внутреннего положения, создавшейся военными разгромами, -- демонстрации резко политические, в столицах, отдавшиеся через клавиши телеграфа во всем мире, произвели как симптом гораздо большее впечатление на правительство, чем все мудрые увещания либеральной прессы... Оно встряхнулось и поторопилось самоопределиться.
На конституционную кампанию, начавшуюся собранием нескольких десятков земцев в барской квартире Корсакова27 и закончившуюся водворением нескольких десятков студентов в полицейские участки Петербурга и Москвы, правительство ответило двояко: реформаторским "указом" и полицейским "сообщением". Именной указ 12 декабря 1904 года, оставшийся высшим плодом весенней политики "доверия", ставит непременным условием дальнейшей реформаторской деятельности сохранение незыблемости основных законов империи. В общем, указ формулировал исполненные благожелательности и недомолвок беседы князя Святополка с иностранными корреспондентами. Этим достаточно определяется его цена. Несравненно большей политической определенностью отличается вышедшее через два дня после указа правительственное сообщение. Оно характеризует ноябрьский земский съезд как первоисточник дальнейшего движения, чуждого русскому народу, и ставит на вид думским и земским собраниям, что, обсуждая постановления ноябрьского совещания, они поступают вопреки требованиям закона. Правительство напоминает далее, что его законный долг -- ограждать государственный порядок и общественное спокойствие; поэтому всякие сборища противоправительственного характера будут прекращаемы всеми имеющимися в распоряжении властей законными средствами. Если князь мало успевал в деле мирного обновления страны, зато он с значительным успехом выполнял более общую задачу, ради которой история и поставила его на время во главе правительства, -- задачу разрушения политических иллюзий и предрассудков среднего обывательского слоя.
Период Святополк-Мирского, который был открыт при примирительных звуках труб и закрыт при свисте нагаек, в своем конечном результате поднял ненависть к абсолютизму во всех сколько-нибудь сознательных элементах населения до небывалой высоты. Политические интересы стали более оформленными, недовольство глубже и принципиальнее. Вчера еще первобытная, мысль сегодня уже жадно набрасывается на работу политического анализа. Все явления зла и произвола быстро сводятся к первооснове. Революционные лозунги никого не отпугивают, -- наоборот, находят тысячекратное эхо, превращаются в народные поговорки. Общественное сознание впитывает в себя, как губка -- влагу, каждое слово отрицания, осуждения или проклятия по адресу абсолютизма. Ничто не проходит для него безнаказанно. Каждый неловкий шаг ставится ему в счет. Его заигрывания встречают насмешку. Его угрозы рождают ненависть. Правда, министерство князя Святополка оказало значительные послабления прессе; но объем ее интересов вырос гораздо больше, чем снисходительность Главного Управления по делам печати. То же самое во всех других областях: полусвобода из милости раздражала не меньше, чем полное рабство. Такова общая судьба уступок в революционную эпоху: они не удовлетворяют, но лишь возбуждают требовательность. Эта повышенная требовательность сказывалась в печати, в собраниях, на съездах и в свою очередь раздражала власть, которая быстро теряла свое "доверие" и искала помощи в репрессиях. Собрания и съезды распускались, на печать сыпался град ударов, демонстрации разгонялись с зверской беспощадностью. Наконец, как бы для того чтобы помочь обывателю окончательно определить удельный вес указа 12 декабря, князь Святополк издал 31 декабря циркуляр, в котором выяснял, что возвещенный либеральным указом пересмотр положения о крестьянах должен производиться на основе проекта Плеве. Это был последний правительственный акт 1904 года. 1905 год открылся событиями, которые положили роковую грань между прошлым и настоящим. Они подвели кровавую черту под эпохой весны, периодом детства политического сознания. Князь Святополк, его доброта, его планы, его доверие, его циркуляры -- все было отброшено и забыто.