В этой области я ничего не могу прибавить к тем, совершенно точным "указаниям", которые давались Хрусталеву не раз, и на которые он, по совершенно понятным причинам, давно перестал реагировать.
В своей статье я не перечислял поименно "темных дел" Хрусталева -- по мотивам, которых нет надобности более точно определять. Но после того формальное требование Хрусталева уже было удовлетворено в русской печати. "Часы Циммермана", -- писал парижский корреспондент "К. Мысли", г. А. Воронов (N 126), -- маленькая деталь, пустяки по сравнению с подложными векселями на имя г-жи Скаржинской, с растратой эмигрантских денег, с займами под несуществующую адвокатскую контору и т. д. и т. д.
Вытесненный естественной логикой вещей из среды людей не только идейных, но и просто опрятных, Хрусталев не только не привел в исполнение данного им три года тому назад обязательства привлечь обвинителей за "клевету", но и давно прекратил всякие вообще попытки в целях своей реабилитации. И только теперь, когда главное судебное разбирательство в Париже, затронувшее случайно вырванный мелкий эпизод из жизни Хрусталева, выбросило после большого промежутка имя его на поверхность и снова сделало его на миг предметом острого любопытства улицы, Хрусталев собрал последние остатки своей духовной энергии и судорожно заметался в стремлении сделать бывшее небывшим и небывшее бывшим. Тягостная картина! Толкаемый нерассуждающим инстинктом самосохранения, Хрусталев случайно ухватился -- в качестве точки отправления -- за мою статью, которая, как показывает приведенная выше цитата, не обличала и, разумеется, не шельмовала, а объясняла его, рассматривая его самого скорее как жертву, чем как виновника собственной злосчастной судьбы. В своем ко мне "Гласном обращении" Хрусталев не только отвергает факты, которых я не называл по имени, но которые тем не менее имели место, -- нет, он пытается на всех и на все по пути набросить сеть сумбурных инсинуаций: на политическую эмиграцию, на партию, к которой я принадлежу, на отдельных моих друзей и прежде всего на меня лично. А так как на свете существуют культурные дикари, которые любят звон разбиваемых бутылок и с наслаждением глядят на человека в припадке падучей болезни, и так как у этих дикарей имеется своя ежедневная пресса, то Хрусталев без труда нашел газету, которая напечатала его "Обращение" ко мне. Газета эта называется "Биржевыми Ведомостями".
Возмущаться или негодовать по поводу бессвязного "Обращения" Хрусталева я совершенно не в состоянии, ибо для таких чувств отсутствуют в данном случае все необходимые психологические предпосылки. Я ограничусь тем, что спокойно разъясню все те обвинения и полуобвинения, в которых вообще можно что-нибудь понять.
1. Хрусталев пишет, что я не имею права считаться с сообщениями прессы об его темных делах, "так как та же (?) пресса обвиняла вас и всех членов Совета в краже общественных денег". "Пресса", обвинявшая членов Совета в хищениях, -- это анонимная черносотенная прокламация, распространявшаяся за подписью "Группы русских рабочих" в Петербурге ко времени ареста Совета. Аноним ее давно раскрыт в известном письме г. Лопухина к Столыпину: эта "пресса" была сочинена и напечатана в петербургском жандармском управлении: дело шло попросту о внесении замешательства в среду рабочих к моменту ареста их выборного представительства. Как курьез, отмечу, что на меня лично эта прокламация никаких обвинений не возводила, наоборот, прямо отговаривалась неимением насчет меня "сведений". Это исключение, разумеется, чисто случайное, было сделано, чтоб демонстрировать "добросовестность" авторов подлога и придать оттенок вероподобия нелепому документу. Товарищ прокурора Бальц, представлявший обвинение на судебном процессе Совета, энергично и определенно отбросил жандармскую клевету, никем на суде не поддержанную и без труда разрушенную свидетельскими показаниями.
Так обстоит дело с "той же прессой".
2. Хрусталев требует также, чтоб я не ссылался на эмигрантские "слухи", "так как (!) эмигрантская среда взвела и распространила позорящие политические слухи по адресу члена исполнительного комитета Введенского-Сверчкова, и вы вынуждены были выступить в защиту вашего друга в заграничной русской прессе". Здесь имеется, по-видимому, в виду следующее. Мой товарищ по президиуму совета Д. Ф. Сверчков, арестованный в 1910 году в Москве и приговоренный к трехлетней каторге за побег из ссылки, получил -- по особому докладу министра юстиции -- чрезвычайное смягчение наказания (5 лет надзора) после того, как врачебная комиссия нашла у него туберкулез легких и горла. Так как случай этот сам по себе исключительный, и так как лица, незнающие Сверчкова, могли бы предположить, что Д. Ф. добился смягчения наказания какими-либо своими личными шагами, несовместимыми с политической честью, то я не в опровержение каких-либо слухов (о них мне решительно ничего не было известно), а в предупреждение самой возможности их, напечатал в "Будущем" краткую заметку с изложением фактических обстоятельств этого дела. Это -- все. Больше ничего не было. Имя Д. Ф. Сверчкова привлечено Хрусталевым исключительно для того, чтобы увеличить радиус смуты.
3. Более определенное на вид и очень тяжелое по существу обстоятельство, выдвинутое им против меня, заключается в утверждении, будто в моей книжке "Туда и обратно" (издание "Шиповник", 1907 года) я "разгласил" мой побег, и будто "на основании" этой брошюры был арестован крестьянин, вывезший меня из Березова. Во всем этом верно только то, что я бежал из Березова, что я описал свой побег, и что в Березове был арестован крестьянин в связи с моим побегом. Однако же, крестьянин был арестован совершенно независимо от моей брошюры: по предательству рекомендованного мне им проводника. Незачем говорить, что в книжке не было решительно ни одного слова, которое могло бы прямо или косвенно повредить кому-либо из содействовавших мне лиц. Вся та часть повествования, которая непосредственно относилась к побегу из Березова, имеет в моей книжке совершенно вымышленный характер. Для всякого рассуждающего читателя в этом не могло быть сомнения с самого начала.
Проходя мимо следующей далее политической и теоретической
полемики Хрусталева (в этой области нам с ним совсем уже делать
нечего), проходя мимо утверждения, будто Совет Депутатов был создан
не социал-демократией, а им, Хрусталевым (впервые появившимся на
втором заседании Совета), остановлюсь еще только на "столкновении"
нашем в доме предварительного заключения, которое должно объяснить
мою будто бы "вражду" к Хрусталеву. "Гласное обращение" рассказывает,
что я "стремился навязать обвиняемым свою точку зрения, отстаивая,
что Совет Рабочих Депутатов готовился к вооруженному восстанию",
Хрусталев же этому противодействовал. Что именно я хотел "навязать",
совершенно ясно видно из моего письма к политическим друзьям "на
воле". Арестованное у одного из них на вокзале и, следовательно, никак
не предназначавшееся для гласности, письмо это, по требованию моего
защитника, О. О. Грузенберга, было оглашено на суде. У меня и сейчас
имеется выданная мне секретарем суда копия. Вот что в ней значится:
"Мы хотим восстановить на суде деятельность Совета, какою она была в
действительности. О себе каждый будет говорить постольку, поскольку
это будет необходимо для выяснения деятельности Совета или партии... У
нас так же мало права преуменьшать или коверкать деятельность Совета,
как мало охоты преувеличивать ее". Такова же была позиция и остальных
обвиняемых: рассказать, что было. И в этой именно плоскости у нас у
всех были столкновения с Хрусталевым, характер которых отсюда ясен сам
собой. Неверно, будто "мы обошли на суде выдвинутый вопрос". По поручению
всех подсудимых я об этом именно вопросе произнес на суде речь*.
В стенографическом воспроизведении издательства Н. Глаголева она
вошла затем в мою немецкую книгу "Russland in der Revolution" 1909 г./
Но это было не единственное и не главное "столкновение". Из материалов предварительного дознания мы, подсудимые, увидели, что известные показания Хрусталева имели заведомо предательский характер. Некоторые из подсудимых настаивали на том, чтобы Хрусталев был немедленно извергнут из нашей среды. Я несу главную долю ответственности за то, что этого не случилось. Объясняя характер показаний Хрусталева его неврастенической распущенностью и озабоченный достойным проведением политического процесса, я -- не без серьезного противодействия со стороны части товарищей -- настоял на решении, которое оставляло Хрусталева в нашей среде, но обязывало его идти с нами в ногу. Мы отобрали от него соответственное письменное обязательство, препровожденное нами в центральное учреждение партии.
Ввиду этих обстоятельств совершенно ясно, что никто из подсудимых не заблуждался насчет личности Хрусталева. В июне 1907 года, когда я и Хрусталев были уже за границей, все с.-д., сосланные по делу Совета, обратились из ссылки с письмом к руководящим товарищам, в котором указывали, что "по своим политическим и нравственным качествам Хрусталев не может занимать никакого ответственного поста в партии". Под этим письмом подписались не только "интеллигенты", но и все сосланные рабочие: Киселевич, председатель союза печатников (Хрусталев входил в Совет в качестве одного из 20 делегатов от этого союза), Злыднев (от Обуховского завода), Немцов, Комар... И действительно: несмотря на фантастическую популярность, созданную ему обывательской прессой, Хрусталев никогда ни в какие учреждения партии не выбирался. Он вышел из партии четыре года тому назад -- именно потому, что "по своим политическим и нравственным качествам" не мог иметь в ней места.
Примите и проч.
Л. Троцкий.
"Киевская Мысль",
16 мая 1913 г.