-- Но ведь это бунт!
-- Нет, это -- революция!
(Известный диалог)
Революция не остановилась ни на 9 января, ни на 17 октября. В форме стачек и частичных восстаний, военных, окраинных, городских, она начала дальше пробивать себе дорогу. Г. Струве, по-видимому, так же мало ожидал этого, как и г. Витте. "Полярной Звезде" пришлось устанавливать свое отношение к революции.
Г. Струве заявил, что он за революцию, но против революций, т.-е. против "бунтов". Свободе не нужны революции (уличные манифестации, стачки, восстания, аграрные волнения), они нужны реакции, как поводы (!) для ее выступлений, как будто у реакции недостаточно причин для борьбы с революцией, чтобы она могла затрудняться отсутствием поводов! Как будто военное положение в Польше не было объявлено сейчас же вслед за манифестом 17 октября -- не только без всякого повода, но и без всякой попытки найти повод!
Итак лозунг: революция без революций!
Г. Струве боролся против тех рабочих выступлений, без которых невозможно было бы 9 января. Но он "принял" 9 января. Струве боролся против тех стачек и митингов, которые подготовили октябрьское выступление. Но он "принял" достославную октябрьскую стачку. Теперь он обобщает эту глубокомысленную тактику: он против революций, но он за революцию. Эта точка зрения должна показаться удивительно счастливой "революционерам" земских съездов и либеральных салонов. Она позволяет бороться против действительной, в массах и через массы совершающейся, но еще не объединившейся в государственной власти революции -- во имя ее объединяющего имени. Она позволяет быть контрреволюционером во имя революции.
"Полярная Звезда" против революций, поэтому она против крайних партий, которые одобряют и вызывают эти революции, и она требует, чтобы конституционалисты-демократы решительно отмежевались от крайних партий. Но разве центр тяжести в крайних партиях самих по себе? Жизнь народных масс за этот последний год состоит из стачек, безоружных, но кровавых демонстраций, митингов с кровавым финалом, партизанских схваток с полицией и войсками, военных восстаний, сперва морских, затем сухопутных, новых, более активных, стачек и, наконец, грандиозных восстаний в Прибалтийском крае, на Кавказе и в Москве; наряду со всем этим идут аграрные волнения: захват земель, изгнание помещиков и администрации, наконец, податная забастовка... И все это прибывает, поднимаются все новые и новые слои народа, каждая волна превосходит предыдущую либо широтой захвата, либо высотой гребня, либо тем и другим. Таков действительный процесс революции. Кроме "бесплодных" революций (если употреблять это глупое слово), составлявших содержание жизни громадных народных масс, была на сцене только реакция. Те моменты, которые либералы выделяют (9 января, 17 октября), были лишь комбинациями все тех же "революций" с реакцией. А сверх революции и реакции имелось налицо еще либеральное недовольство и той и другой.
Мы спросим: считаете ли вы, вместе с г. Дурново, что "революции" совершаются крайними партиями? Думаете ли вы, что все дело в зачинщиках и агитаторах? Вы, конечно, ответите, что вы этого не думаете. Но тогда спросите себя: чем вы в сущности недовольны? -- содержанием социал-демократической публицистики? или действиями рабочих, крестьян, студенчества, революционной интеллигенции? Допустим, что русская социал-демократия -- действительно "помесь анархизма с якобинизмом", -- разве это меняет дело? Допустим на минуту, что социал-демократическая и вообще революционная интеллигенция, которую вы в сущности только и имеете в виду в ваших нападках, сделается такою именно, чтобы отвечать вашему вкусу. Вы согласитесь, что она тем более приблизится к цели, чем ближе станет к партии конституционалистов-демократов. Наконец, она совершенно слилась с ними. Что же, стачки прекратились бы от этого? Прекратились бы кровавые восстания солдат и матросов? Захват земель? Нет, все это происходило бы, но только гораздо более стихийно и хаотично, чем теперь.
У революции есть свои органические запросы и неотвратимые потребности, своя внутренняя логика. Тактика крайних партий учитывается объективным ходом революции лишь постольку, поскольку она вносит возможно большее единство, планомерность, сознательность в стихийно развивающуюся борьбу народных масс, в эти непрерывные "революции", вне которых нет и не может быть революции. И именно исходя из этих соображений, социал-демократия сознательно строит свою тактику в направлении объективного развития революционного процесса.
Конечно, можно упрекать ее за то, что она приспособляет свою тактику к революционной стихии. Но тогда уж заодно нужно обвинять ученого агронома, который приспособляется к свойствам климата и почвы. Одно из двух: либо отступиться от массы, предоставив ее собственной судьбе и педагогике пулеметов, либо приспособлять свою тактику к стихийному развитию массы. К.-д. сами очень хорошо сознают свое полное бессилие руководить жизнью революционного народа посредством своих общих нравственных и юридических теорем, но считают себя в праве набрасываться на социал-демократию за то, что она этого не делает. А она, если б и хотела, так же мало имела бы успеха в этом, как и они сами.
Если б социал-демократическая интеллигенция устранилась, если б устранились многие тысячи сознательных социал-демократов-рабочих, поле заняли бы социалисты-революционеры. Если б не было с.-р. (например, если бы они вместе с с.-д. перешли в лагерь к.-д.), тогда из рядов интеллигенции выделились бы другие революционные группы, которые, во взаимодействии с верхним слоем пролетариата и в противодействии с либеральной буржуазией, формулировали бы объективные запросы борьбы рабочих масс. Если русская социал-демократия, несмотря на гарантии интернационального опыта, выполняет эту работу, на взгляд "Полярной Звезды", плохо, то другие сделали бы ее еще хуже. "Революции" все равно происходили бы, только с большей смутой в умах масс и их "вождей". Реакция все равно развивала бы тактику наступлений и отступлений. И либеральные мудрецы все равно были бы недовольны революциями. Революции и реакциями Реакции. Мы имели бы 48 год!
Нападки "Полярной Звезды", как и либералов вообще, на тактику социал-демократии, если их развить и углубить, представляют собою не что иное, как замаскированные нападки на нецелесообразную структуру современного общества: на нищету народных масс, на остроту их социальных интересов, на хищнический эгоизм господствующих классов, на неопреодолимость классовых страстей -- словом, на суровую логику истории.
Не крайние партии создали классовые противоречия, но классовые противоречия создали крайние партии.
Лассаль когда-то сказал прусским либеральным идеалистам, что, если б он создавал мир, он поставил бы право выше силы, -- но, к сожалению, ему не пришлось создавать этот мир.
Там, где виновата объективная жестокость истории, либерализм видит только субъективные ошибки мысли. "Главнейшая ошибка, повторенная нами вслед за деятелями всех почти революций, -- пишет г. Штильман в "Полярной Звезде", -- заключается в том, что, едва успев нанести общему врагу первый сильный удар, мы сейчас же о нем позабыли и подняли жестокую междоусобную ссору" (N 7, 501).
"Мы сделали ту же ошибку, в какой повинны деятели всех почти (почему почти? именно всех. Л. Т.) революций". Кто эти "мы"? Очевидно, автор представляет себе при этом литераторов "Начала" и "Полярной Звезды", или, в лучшем случае, сотню -- другую деятелей земского съезда и Совета Рабочих Депутатов. И в их междоусобной ссоре (!) -- "главнейшая ошибка" революции! Г. Штильман своим детским языком дает выражение тем обычным представлениям о ходе и исходе революции, какие свойственны людям его лагеря. Не классовые противоречия, которые обостряются с каждым шагом революции, не объективные отношения, которым деятели дают лишь более или менее несовершенную формулировку, а субъективные ошибки этих деятелей, т.-е. собственно господ литераторов и господ депутатов, решают судьбы революций. И тот факт, что "главнейшая ошибка" повторялась в каждой революции, имевшей место в классовом обществе, -- а иных революций не бывает! -- нисколько не мешает идеалистам исправлять, посредством нравоучений, эту ошибку исторической природы общества.
Но пусть виноваты деятели. Какого же именно лагеря? Автор, открывший "главнейшую ошибку", дает ответ и на этот вопрос. Наша "буржуазия", -- пишет он (почему буржуазия в кавычках -- неизвестно. Л. Т.) -- уже политически дифференцировалась. "И пролетариату следует, конечно, примкнуть к наиболее левым ее элементам", он "не имеет никаких оснований расходиться даже с "буржуазными" элементами конституционно-демократической и других "несоциалистических"* партий" (N 7, стр. 502).
Пролетариат не должен расходиться с конституционно-демократической буржуазией, он должен к ней примкнуть. Вот средство против главнейшей ошибки.
Но почему же не наоборот? Не лучше ли буржуазной демократии примкнуть к пролетариату, раз что она открыла секрет главнейшей ошибки? Г. Штильман может быть уверен: от тех элементов буржуазии, которые "не расходятся" с пролетариатом, он никогда не отделяется; да и невозможно от них отделиться. Но г. Штильману кажется, что "расходится" с ним пролетариат, что "ссору" затевают публицисты покойного "Начала", что "главнейшую ошибку" совершает социал-демократия. Откуда такая односторонность?
Дело в том, что политическую ограниченность своего класса буржуазные политики всегда и везде считают таким же естественным законом, как тяготение, тогда как общественная природа антагонистического класса кажется им случайностью, предрассудком, ошибкой вождей. Поэтому свою ограниченную политическую программу они считают нормальной человеческой программой, делают ее мерилом и требуют, чтобы деятели противного лагеря подчиняли интересы своего класса этому "естественному" мерилу.
Вниманию пролетариата предъявляются многие тактики: и зубатовская, и треповская, и либеральная, и социал-демократическая... Но рабочий класс одни приемы и методы отбрасывает, другими пользуется временно, третьи переделывает, приспособляя их к своей природе, четвертых ассимилирует целиком. Рабочий класс это не глина, из которой можно лепить, что угодно.
Когда в петербургских массах, в результате длительного периода накопления политических страстей и мыслей, назрела потребность выступление, они заставили служить себе зубатовскую организацию и подчинили своим целям невежественного священника, ставленника полиции, вдохнув в него на день революционный энтузиазм. Девятого января петербургский пролетариат впервые выносит на улицу свою массовую силу. В нем пробуждается с этого времени страстное стремление политически реализовать свою силу, а для этого -- дать ей не случайную, а постоянную целесообразную организацию. Отсюда -- вовсе не из чьих-то анархических заблуждений -- громадная масса стачек. Социал-демократия лишь вносит в них организационное единство и пользуется ими, как ареной агитации. Революционные эпохи тем и замечательны, что даже крайние партии едва поспевают приспособлять свою тактику к стихийным движениям народных масс. Развитие своих сил и организационных связей приводит пролетариат, с одной стороны, ко всеобщей октябрьской стачке, с другой -- к колоссальной самоорганизации пролетариата в форме Рабочих Советов. Тот этап, когда случайный священник мог оказаться вождем, оставлен далеко позади. Если б социал-демократия попыталась заняться прекращением рабочих "революций", она немедленно была бы отброшена от массы и обречена на ничтожество. Ведь пробовали же гапоновцы во главе с Гапоном противопоставить себя Совету Рабочих Депутатов...
Конституционалисты "Полярной Звезды", когда они последовательны, говорят в сущности следующее: в пределах тех интересов, которые мы отстаиваем и дальше которых не можем и не хотим идти, мы не способны руководить "революциями". Но, к несчастью, вне этих революций сейчас нет ни политической жизни, ни путей к массам. Остановить революцию мы не можем, как не может и реакция, в распоряжении которой имеются Малюты-Дубасовы и флигель-Мины. Но мы надеемся, что в конце концов революция искалечит реакцию, а реакция искалечит революцию; тогда уставший и ослабевший народ разочаруется в революции, а в конец истощившаяся реакция захочет нашей поддержки. И вот тогда придет наше время.
Какая-то газета сообщала, отнюдь не в осуждение, что г. Набоков278 во время ноябрьской стачки уехал за границу, заявив своим друзьям: "Революция вступает в свои права, и к.-демократу теперь нечего делать". Это поистине превосходно! Конечно, может быть, это газетная выдумка, но это все равно. Если г. Набоков этого не говорил, он должен был это сказать. На съезде конституционалистов-демократов г. Милюков сказал: "Мы -- партия по преимуществу конституционная" (т.-е. парламентская). А это значит, что пока парламента нет, а есть революционная борьба за парламент, к.-демократы обречены на бездействие. То же самое говорит и Кауфман279. Он очень зорко рекомендует своей партии "познать себя" и не только отмежеваться от крайних партий, но и отказаться от конкуренции с ними в массах, пока "революции" не потерпят окончательного краха, т.-е., другими словами, пока массы не будут раздавлены. Только пройдя через эту школу, народ придет к к.-демократам. А пока -- будем заниматься самоопределением, в форме нападок на крайние партии, и этим способом подготовлять себя к господству на поле их деятельности, когда революция покроет это поле своими костями. Таким образом, как бы себя не убаюкивали к.-д. надеждами на прекрасное будущее (судьбы германского и австрийского либерализма должны сильно укреплять эти надежды!), фактически их отмежевыванье от крайних партий, по крайней мере, на весь революционный период, есть отмежевывание от народных масс. Партия, которая так начинает, не может иметь будущего.
Отвлекаясь от объективной политической ценности этой тактики, мы скажем: каково должно быть нравственное самочувствие той идейной интеллигенции, которая обречена на роль брюзжащего зрителя при историческом крещении нации, при суровых столкновениях народа с его врагами, при его первых шагах, исполненных анонимного героизма, великого упорства и великих жертв! Трижды лучше не родиться, чем принадлежать к партии, которая готовится к своему влиянию посредством отречения от собственного народа, переживающего революционную страду.
Такое настоящее постыдно! У них не может быть будущего!
Декабрьская работа реакции смела с поля зрения "общества" крайние партии и таким путем превратила конституционную демократию в корифея оппозиции. Либеральная печать вообще, а "Полярная Звезда" в особенности, использовала свое положение лидера не столько для атаки на абсолютизм, сколько для сурового осуждения тактики революционных организаций. Центром обвинений явился Совет Рабочих Депутатов. Но чем энергичнее и решительнее эти обвинения, тем чаще они противоречат друг другу.
Г. Струве обвиняет Совет в том, что тот командовал рабочими и считал себя "хозяином петербургского рабочего народа" и писал "приказы по пролетариату". И в то же время он обвиняет его в том, что "содержание своих приказов он черпал не в своем собственном понимании (!?) того, что нужно и возможно для "подданных"**, а в меняющихся настроениях этих подданных, возвращая эти настроения в виде кратких электризующих лозунгов". (N 1, стр. 11). Мы не знаем, каким путем мог командовать СРД, -- организация, созданная самими рабочими выборным путем и не располагающая никакими механизмом репрессии. Революционная организация, имея против себя весь полицейский аппарат и военную силу, могла развить столь широкую деятельность (лишь ничтожная доля ее была видна либеральному обществу!), только опираясь на добровольную и сознательную дисциплину самих масс. -- Что касается второго, прямо-противоположного обвинения, будто Совет, вместо того, чтобы "командовать" массами, сообразно "собственному пониманию", только возвращал рабочим их "меняющиеся" настроения в виде электризующих формул, то это обвинение г. регистратора земской мысли верно в том общем смысле, что Совет формулировал и обобщал логически вытекавшие друг из друга запросы борьбы рабочих на фабриках и на улице. В чем же другом и может состоять руководство?
Когда буржуазные политики, которые, разумеется, не посещали ни заводских митингов, ни районных собраний, чтобы там разоблачать ошибки социал-демократии, читают "электризующие" формулы Совета, по которым они пытаются установить его шатания и отступления, то они совершенно не отдают себе отчета в совершающемся за этими формулами живом и непрерывном процессе роста массы, который во многих случаях столько же питался отступлениями, сколько и наступлениями, и в цепи которого те и другие составляли необходимые звенья.
Сколько, например, глубоких критических соображений высказано в либеральной литературе по поводу попытки введения восьмичасового рабочего дня революционным путем. Сколько проницательных замечаний относительно наивности, проявленной Советом Рабочих Депутатов. Но каков на самом деле был смысл кампании за восьмичасовой рабочий день?
Рабочая масса, страшно выросшая и возмужавшая, естественно, стремилась увеличить свои завоевания. Вовлеченная в водоворот новых громадных вопросов и интересов, захваченная газетами, листками, ораторами, она хотела во что бы то ни стало создать для себя физическую возможность пользоваться всеми завоеванными ею свободами. Отсюда это могучее стремление ограничить фабричную каторгу восемью часами. Если б Совет даже думал, что русская промышленность не выдержит восьмичасового дня, и начал бы на этом основании просто кричать рабочим: назад! -- они бы не подчинились ему, стачки вспыхнули бы разрозненно, завод вовлекался бы в борьбу за заводом, и неуспех привел бы к временной деморализации. СРД поступил иначе. Руководящие элементы его вовсе не рассчитывали на непосредственный и полный практический успех кампании, но они считались с могучим революционно-культурным стремлением, как с фактом, и решились претворить его во внушительную демонстрацию в пользу восьмичасового рабочего дня. Практический успех "самовольного" прекращения работы после 8 часов труда состоял в том, что на некоторых заводах было достигнуто путем соглашения сокращение рабочего дня. Моральный результат, гораздо более серьезный, был двойной. Во-первых, идея восьмичасового рабочего дня получила такую колоссальную и незыблемую популярность в самых отсталых рабочих слоях, какой не дали бы десять лет трудолюбивой пропаганды. Во-вторых, упершись в организованное сопротивление капитала, за которым стояла "братская" рука графа, грозившая локаутом, рабочая масса впервые стала лицом к лицу с восьмичасовым рабочим днем, как с вопросом государственным. На всех собраниях и митингах -- на многих против стихийного настроения рабочих -- была проведена резолюция "отступления", в которой выяснялась невозможность проведения восьмичасового рабочего дня в одном Петербурге, -- и из этого делалось два вывода: 1) о необходимости общегосударственной профессиональной организации рабочих для борьбы за восьмичасовой рабочий день в государственном масштабе, 2) о необходимости всероссийской политической организации рабочих -- для проведения восьмичасового рабочего дня через Учредительное Собрание законодательным путем. Таким образом Совет не "командовал" рабочими, но и не являлся простым регистратором их требований и иллюзий: он действительно осуществлял руководство. Очерченная тактика позволила Совету удержать большинство заводов от изнурительной и заранее обреченной на неудачу стачки за восьмичасовой рабочий день и не только не вызвать при этом нравственного упадка, но, наоборот, дать новый толчок их энергии и завязать новый тактический узел: всероссийский рабочий съезд.
На все это Совет Рабочих Депутатов тратил много труда и внимания, депутаты в обсуждении вопроса проявляли много прозорливости и предусмотрительности. А буржуазные тупицы и верхогляды, просмотревши под ряд две резолюции Совета и узнав из газетной хроники, что рабочие хотят "явочным путем" ввести нормальный рабочий день, пожимали плечами по поводу темноты массе и сумасбродства вожаков. Достойно при этом всяческого внимания следующее сопоставление: не так давно у нас в либеральной печати было очень в моде доказывать, что восьмичасовой рабочий день не только не уменьшает, но, напротив, увеличивает доходность предприятий; когда же рабочие сами взялись за проведение восьмичасового рабочего дня, либеральные публицисты отшатнулись в священном страхе за судьбы русской промышленности и национальной культуры.
О, книжники и фарисеи!
Буржуазная критика незаметно переходит в буржуазную клевету. Либеральная пресса не раз говорила о цензуре Совета и о насилиях наборщиков над свободой печати. Г. Струве, не обинуясь, говорит о правительственном насилии, которое торжествует, и о революционном насилии, которое "еще только замышляет торжествовать".
Если в вопросе о свободе печати были насилия, то они состояли: 1) в том, что союз наборщиков, в согласии с Советом, постановил не печатать произведений, которые будут представляться в цензуру -- и тем вынудил всех издателей стать в этой области на почву "захватного права", 2) в том, что наборщики отказывались неоднократно набирать черносотенные издания, призывающие к избиению передовых общественных групп, обвиняющие Совет Рабочих Депутатов и революционеров вообще в краже общественных денег (разумеется, без подписи обвинителей) и пр. Рабочие в таких случаях обращались к Совету и, если последний не находил прямого натравливания и призыва к бойне, он советовал наборщикам не препятствовать печатанию. Реакционная пресса выходила вообще беспрепятственно. Но если б даже наборщики, стоящие на революционной точке зрения, не соглашались печатать известные статьи за их общее направление, не только за призыв к насилию, -- разве это, спросим, юридически или нравственно недопустимо? Наборщик, разумеется не ответственен за то, что он набирает. Но если политическая борьба обострилась до такой степени, что наборщик и в сфере своей профессии не перестает чувствовать себя ответственным гражданином, он, разумеется, нимало не нарушит свободы печати (какой вздор!), если откажется набирать, напр., "Полярную Звезду". Его могут при этом активно поддержать и все наборщики данной типографии и весь союз работников печатного дела, -- и, тем не менее, здесь будет так же мало нарушена "свобода печати", как мало нарушается неприкосновенность жилища или свобода торговли отказом сдать квартиру или продать товар заведомому предателю, провокатору или просто врагу свободы.
Капитал до такой степени привык пользоваться экономическим насильем, в форме "свободного найма", вынуждающего рабочего выполнять всякую работу, независимо от ее общественного значения (строить тюрьмы, ковать кандалы, печатать реакционные и либеральные клеветы на пролетариат), что он искренно возмущается отказом профессиональной корпорации от выполнения противных ей работ и считает этот отказ "насилием" -- в одном случае, над свободой труда, в другом -- над свободой печати.
Гораздо правильнее было бы сделать другой вывод. Для того, чтобы все шло гладко, буржуазным писателям необходимо иметь обширный и стойкий штаб преданных буржуазии наборщиков. К сожалению, это не легко: прививать рабочим буржуазные идеи не так просто, как клеветать на пролетариат.
Очень поучительно сделать следующее сопоставление. Опубликованный г. Струве проект конституции***, за которым стоят видные освобожденцы, предусматривает для счастья новой России военное положение -- с упразднением всех публичных свобод. Таково необходимое орудие их будущего "демократического" государства. Люди, которые заявляют это так откровенно, еще не вылезши из военных положений абсолютизма, забывают, заметим мимоходом, очень разумное правило, которое римская матрона преподала своему сыну: "Ты прежде облекись во власть, а там уже изнашивай ее!". Но замечательно, что эти же люди с пафосом Тартюфа клеймят, как насилие над свободой, борьбу рабочих с хулиганской литературой при помощи средств профессиональной стачки и бойкота -- и когда? в период ожесточенной гражданской войны, когда рабочих травят организованные шайки реакции под покровительством полиции, и когда существующая "конституция" распространяет на эту "гонимую" хулиганскую литературу уголовного характера не только полную и безусловную свободу, но и материальное покровительство.
Таковы обвинения.
Буржуазной прессе, которая чувствовала в рабочем Совете присутствие внутренней уверенности и силы, видела в его действиях -- прямые выводы из его суждений, в его суждениях -- смелое отражение того, что есть, этой бедной буржуазной прессе было не по себе. Она со своими планами и надеждами оставалась совершенно в стороне, политическая жизнь концентрировалась вокруг рабочего Совета. Отношение обывательской массы к Совету было ярко сочувственное, хотя и мало сознательное. У него искали защиты все угнетенные и обиженные. Популярность Совета росла далеко за пределами города. Он получал "прошения" от обиженных крестьян, через Совет проходили крестьянские резолюции, в Совет являлись депутации сельских обществ. Здесь, именно здесь, концентрировалось внимание и сочувствие нации, подлинной, нефальсифицированной, демократической нации. Либерализм сидел, как на угольях. Вздох облегчения вырвался из груди буржуазной прессы, когда в этом процессе сплочения демократических сил вокруг Совета наступил интервал, который ей кажется финалом. С лицемерными словами протеста против правительственного насилия она хитро переплетает сокрушенные вздохи по поводу "ошибок" и "промахов" Совета, чтобы сделать по возможности ясной для обывателя неизбежность+ репрессивных мер.
Эта тактика не нова. Буржуазная литература о деятельности рабочего правительства в Париже в 1871 г.282 представляет собою нагромождение инсинуаций, лжи и клевет. Задачи такой тактики: восстановить общественное мнение промежуточных слоев против "неистовств" пролетариата. Наша либеральная пресса не выдумала в этом отношении ничего нового. Бесспорно сочувственное отношение к Совету массы населения, в том числе демократической интеллигенции, не позволяет официальным вождям либерального общества травить Совет Рабочих Депутатов, как врага нации, но они делают, что могут, чтобы подорвать его популярность. Ресурсы их критики так же ничтожны, как их цель.
Девятое января в Петербурге, октябрьская стачка во всей России и декабрьское восстание в Москве283 -- вот три вехи, отмечающие поступательное движение русской революции. Мы уже знаем, как г. Струве задним числом "одобрил" 9 января и стачку в октябре. К последнему событию, к восстанию в Москве, он отнесся совсем иначе.
В первую минуту он признался, что для него "смысл этого явления загадочный". Для г. Струве было загадочно, что тот самый народ, который 9 января выдвинул свои требования, который в октябре добился уступок безоружным, но не бескровным восстанием, народ, у которого уступки были тотчас же отняты, как только убыла волна, что этот народ сделал то, что он делал во всех местах в такие моменты своей истории: вышел на улицы и начал строить баррикады. Поистине, загадочно!..
Г-ну Струве надоело быть непроницательным. Он не предвидел восстания, и оно не входило в его планы. Если, тем не менее, восстание случилось, тем хуже для него. И, подумав, Струве решил, что в Москве не было восстания. "Quasi-восстание в Москве" -- вот какое определение дает он московским событиям.
"В Москве не было вооруженного восстания населения, -- пишет он, -- были столкновения отдельных, относительно весьма немногочисленных, групп населения с полицией и войсками, были бутафорские (!) баррикады, воздвигнутые "революционной" интеллигенцией в союзе с терроризированными дворниками и увлеченными уличными мальчишками; была отчаянно храбрая, геройская борьба нафанатизированных, обрекших себя гибели рабочих" ("Полярная Звезда" N 3, стр. 225).
Итак, обстановка восстания: бутафорские баррикады; персонал его: 1) "революционная" (не революционная) интеллигенция, 2) терроризированные (ею?) дворники, 3) увлеченные (ею?) мальчишки, 4) нафанатизированные (ею?) рабочие. И вот эта поистине "весьма немногочисленная группа населения" держалась на бутафорских баррикадах чуть не две недели. Смысл этого явления действительно "загадочный"!
В следующей статье г. Струве еще энергичнее подчеркивает главную черту этой картины: московское население, вместе с "широкой или большой интеллигенцией" испугалось восстания и было совершенно пассивно. Итак, "малая" или "узкая" интеллигенция и фанатики-рабочие, обрекшие себя смерти (сколько таких могло быть? -- горсть!), не только успевали, при испуганной пассивности всего населения, терроризировать дворников и при их помощи строить баррикады, но и умудрялись держаться на этих бутафорских баррикадах -- без поддержки, при полной пассивности перепуганного населения! -- две недели против кавалерии, артиллерии и пехоты!
Если на первый взгляд живописание г. Струве являло вид "загадочный", то при дальнейшем расследовании оно становится невероятным, а при окончательном рассмотрении оказывается, как увидим, заведомо ложным.
Г. Струве приводит в своей статье письмо москвича, "вся жизнь которого прошла и проходит в служении русскому освобождению". Что же пишет этот почтенный москвич? Он жалуется на то, что со стороны влиятельных учреждений не было ничего предпринято для прекращения кровопролития. "Дума, -- пишет он, -- в течение трех первых дней восстания даже не собиралась". Другая корпорация граждан -- "с значением и весом", -- московский университет тоже не сделал "ничего утешительного". Интеллигенция опять-таки ничего не предприняла, "чтобы прекратить бойню в самом начале". "В этот исторический момент, -- жалуется московский корреспондент, -- она показала себя бессильной". И в заключение он спрашивает: "Кто же действовал?" и отвечает: "Народные массы. Эти действовали, действовали стихийно, без плана, ощупью. Вот почему события приняли такие размеры и были так полны ужаса и дикости" ("Полярная Звезда" N 4, стр. 281).
Что же сказать после этого? Как назвать незыблемость г. Струве, который привел письмо и глазом не моргнул? Мы не станем цитировать десятки свидетельств, которые все показывают, как полицейски-вздорна выдумка г. Струве. Ограничимся ссылкой на реакционного расследователя московских событий, корреспондента "Слова", который тоже останавливается перед "загадочным смыслом" двухнедельного восстания в таком "истинно-русском" городе, как Москва. И он также искушается мыслью выдвинуть на передовые посты дворников, которых револьверами склоняли к революции, но, вспомнив, что существует на свете стыд, он прибавляет: "все эти частности, конечно, не меняют общего положения: революция все же нашла много верных слуг в Москве среди местного населения". Размышляя над этой загадкой, остроумный корреспондент приходит к такому объяснению: "Население было, несомненно, терроризировано (не одни дворники, но все население! Л. Т.) и главное, -- прибавляет он, -- население поддавалось этому террору довольно охотно".
Реакционный корреспондент, как видим, не без блеска вышел из затруднения, тогда как г. Струве, не пытаясь свести концы с концами, просто и явно оболгал московскую трагедию++.
Можно, правда, сослаться на то, что стреляла на баррикадах незначительная часть населения. И это будет верно... Но ведь это уже армия в узком смысле слова. Вопрос же заключается в том, была ли Москва территорией революционной армии, нейтральной территорией или территорией правительственной армии? Во всех восстаниях боевую роль играет сравнительно незначительная часть населения. Роль всей массы определяется ее отношением к этой части. При взятии Парижа военную роль играло несколько тысяч человек; но это была армия Парижа. Корреспондент "Слова" вместе с московским корреспондентом г-на Струве говорят нам, что в восстании участвовала народная толпа, масса населения. И это несомненно: без активной поддержки со стороны этой массы длительное восстание было и психологически и физически невозможно.
"Население" г-на Струве, испуганное и пассивное, это, как мы видели из московского письма: 1) московская дума, 2) московское земство, 3) московская профессура и 4) московская "большая" интеллигенция, т.-е. то самое "общество", политическим регистратором которого г. Струве состоит; это квалифицированное "население" есть московская доля той "нации", именем которой г. Петр Струве клянется.
К чести г. Струве нужно отметить, что он не одобряет испуга своего "населения". "Испуг перед московской "революцией" есть одно из тех проявлений общественной глупости (отлично сказано!), за которые страна платится невознаградимыми нравственными и материальными потерями" (N 4, стр. 284). Отлично сказано! И тем более уместно, что многие публицисты искусственно культивируют эту общественную глупость и усердно питают ее склонность к испугам. Один из таких литературных поденщиков общественной глупости за несколько дней до московского восстания, предостерегая от последствий проповеди классовой борьбы, "пужал" российскую глупость: "народные массы, -- писал он, -- могут, увлекаемые темным, унаследованным от прошлого инстинктом, ринуться на интеллигенцию, как на господ".
-- Да будет стыдно, -- воскликнем мы на этот раз вместе с г. Струве, -- да будет же стыдно литературным прихвостням гучковской думы, которую "испуг" вогнал в переднюю г. Дубасова,284, да будет стыдно публицистам, играющим на дрянных струнах обывательских предрассудков и щекочущих пятки общественной глупости!
Позорная выписка сделана нами из статьи "Революция", напечатанной в журнале "Полярная Звезда". Под статьей подписано: 6 декабря 1905 г. -- Петр Струве.
...Будучи "противником" вооруженного восстания, г. Струве, когда оно вспыхнуло, ссылаясь и опираясь на него, выдвинул свои требования: "России, -- писал он, -- необходимо правительство, облеченное доверием "хотя бы части общества". "Почему, например, такие умеренные и даже консервативные люди, как деятели Союза 17 октября, в числе которых есть люди умные, энергичные и безусловно честные, не заслуживают того доверия Монарха, которым до сих пор продолжают пользоваться гг. Витте, Дурново и прочие чиновники?"... (N 1, стр. 86). В самом деле, если г. Витте получил власть милостью октябрьской стачки, почему г. Шипову не взойти наверх по трупам московского восстания? Негодуя на "революции", в которых они не участвуют, эти господа, тем не менее, стремятся использовать для себя каждый успех этих "революций", за который они ничем не заплатили.
В самый разгар восстания г. Струве даже не ставит вопроса ни пред собой, ни пред своей партией, что можно и должно сделать по отношению к этому еще происходящему, еще живому, еще не убитому восстанию. Для него это -- только благоприятный внешний момент, чтобы вплотную поставить вопрос о министерских кандидатурах консерваторов из Союза 17 октября -- программа, позорная сама по себе и вдвойне позорная, как прямое издевательство над требованиями восставших. Сурово прав г. М. Чеченин, который в своей статье о "Стихии смерти" (и как только эта действительно искренняя статья попала в официальный орган искренности!) говорит: "убивают не только те, что стреляют из пушек, ружей и револьверов, колют штыками... убивают и те, кто, будучи противниками вооруженного восстания, с легким сердцем построили бы на нем свое благополучие, если бы оно оказалось удачным" ("Полярная Звезда" N 4, стр. 306).
Но и это еще не все. Проходит несколько дней, и в статье, посвященной тому же восстанию, г. Струве противопоставляет народной России -- "всех Витте, Дурново, Дубасовых, а кстати (!) и их прислужников, т.-е. весь Союз 17 октября" (N 6, стр. 381). Вы обратите, пожалуйста, внимание на это словечко кстати!
Мы не знаем, что за эти четырнадцать дней произошло за теми кулисами, где шушукаются о министерских портфелях и об ризах распятого народа мечут жребий. И мы не хотим этого знать! -- Мы знаем одно: либеральный писатель, который думает вести за собой идейную интеллигенцию, играет кровью народа, как последний из последних политических торгашей. Кровью московского восстания, говорит Струве, страна должна купить себе смену правительства Витте, Дурново и Дубасова правительством Союза 17 октября, -- того Союза 17 октября, который весь, заметьте, весь является, по словам самого же Струве, простым прислужником правительства Витте, Дурново и Дубасова!
Когда г. Струве развивал в "Русских Ведомостях" комментарии к известному обращению графа Витте к "братцам-рабочим", мы заявили, что г. Струве -- политический агент Витте. Сантиментальные души285 восстали против нас. Теперь мы готовы внести в нашу формулу поправку. Если в ноябре г. Струве выступал как агент Витте, то в декабре он выступил как прислужник его прислужников...
... Чтоб закончить эту картину, которую можно бы назвать "пляска либеральных папуасов вокруг поверженных врагов", прибавим еще один выразительный штрих.
В N 2 "Полярной Звезды" напечатана корреспонденция князя Гр. Трубецкого о "московских декабрьских днях". Вспоминая о митингах и собраниях, происходивших после 17 октября, автор находит, разумеется, что "свободы" были использованы не так, как надлежало. "Правда, -- говорит он, -- в критике и осуждении правительственных действий никто не стеснялся. Заслуга ораторов и публицистов в этом отношении была, однако, невелика, потому что против поверженного льва отваживаются, как известно, даже и не очень храбрые животные" (N 2, стр. 158). Г. корреспондент забывает, что митинги начались до 17 октября, так что не требовалось вовсе манифеста, чтоб ораторы и публицисты "отваживались". Дело, однако, не в этом. Кн. Гр. Трубецкой писал свою корреспонденцию после московского восстания, а г. Струве напечатал ее 22 декабря. Сопоставьте теперь эти даты с теми соображениями, которые позволяют г. корреспонденту сравнивать революционеров с "не очень храбрыми животными". Ораторы и публицисты, выступавшие после 17 октября, ясно видели и твердо знали, что "лев" еще не повержен. К пропаганде этого именно их убеждения сводилось содержание значительной части их статей и их речей. Они знали, ни минуты не сомневались, что в известный момент чаша "конституционного" терпения неповерженного льва переполнится, что они первые падут жертвой его мстительной ярости, и что месть будет тем жесточе, чем энергичнее были и их нападения. Они знали это. И такой момент действительно наступил. И вот, когда вся революционная пресса была задушена, ораторы и публицисты перебиты или заточены, когда в Москве еще не закончилась неделя о семеновцах, либеральный публицист на страницах либерального органа издевается -- не над планами, тактикой или взглядами, но над мужеством революционеров, сравнивая их с нехрабрыми животными, лягающими льва.
Если в ту минуту, когда писались цитированные строки, какой-нибудь лев был повержен, так это лев революции. И -- простите, господа! -- если какой-нибудь осел лягал поверженного льва, так это осел либерализма.
Мы говорим в этой главе о суде либерализма и, в особенности, "Полярной Звезды" над революцией. Но, в сущности, газета Струве не судит революцию, а обвиняет ее. Это не голос судьи, который взвешивает доводы за и против -- да таких беспристрастных судей в политике и не бывает; еще менее -- это голос защитника, который отстаивает свое дело, несмотря на все его изъяны. Это голос прокурора по политическим преступлениям революционного народа. И чем далее, тем пристрастнее и ожесточеннее становится обвинительный акт.
"Освобождение" ставило в высшую себе заслугу свою терпимость по отношению к революционерам. "Полярная Звезда" каждой статьей, если не каждой буквой открыто борется со всем, что связано с революцией. В "Освобождении" г. Струве защищал революционеров от нападений покойного Евреинова и кн. Е. Трубецкого; он выступал против либеральных жалоб на анархию справа и анархию слева; -- в "Полярной Звезде" он с самого начала заявляет себя заклятым врагом насилия, исходит ли оно "от власти или от анархии" (N I, "От редакции").
За этим поворотом фронта скрывается изменение политических отношений.
В первую эпоху революции и либералы терпели ее. Они ясно видели, что революционное движение, несмотря на свою молодую хаотичность и стихийность, расшатывает абсолютизм и толкает его на путь конституционного соглашения с господствующими классами. Они держали руки наготове, относились к революционерам дружелюбно, критиковали их мягко и осторожно. Теперь, когда условия конституционного соглашения уже написаны, и, казалось бы, остается лишь выполнить их, дальнейшая работа революции явно подкапывается под самую возможность сделки земского большинства и меньшинства с властью. Революция сознательно ставит себе гораздо большие цели и тем восстановляет против себя либерализм.
Вопреки софистическому противопоставлению революции -- "революциям", г. Струве гораздо "терпимее" относился к революции в первый ее период, когда она представляла наиболее анархическую картину разрозненных, неоформленных, стихийных "революций" (ростовская стачка 1902 г.286, июльские дни 1903 г. на юге, 9 января, террористические акты), ибо такие вспышки не могли претендовать на самостоятельную творческую роль; они лишь обессиливали и компрометировали абсолютизм, подталкивая его в объятия земцев.
Именно потому, что разрозненные движения с каждым разом все более превращаются в организованную революцию, руководимую изнутри; именно потому, что эта сознавшая себя революция уже не хочет быть простым тараном на службе конституционно-буржуазных планов, а грозит этим планам гибелью, -- именно поэтому г. Струве проявляет столько озлобления, так рвет и мечет против революции. Чем яснее он видит себя висящим в воздухе, тем более виновата революция.