(РЕЧЬ К АМЕРИКАНСКИМ РАБОЧИМ)*1
Тема моего обращения -- московские процессы. Я не собираюсь ни на минуту выходить за рамки этой темы, которая и без того слишком обширна. Я буду апеллировать не к страстям, не к нервам, а к разуму. Я не сомневаюсь, что разум окажется на стороне правды.
Процесс Зиновьева-Каменева вызвал в общественном мнении испуг, растерянность, возмущение, недоверие или, по крайней мере, недоумение. Процесс Пятакова-Радека еще более усилил эти чувства. Таков неоспоримый факт. Сомнение в правосудии означает, в данном случае, подозрение в подлоге. Можно ли себе представить более убийственное подозрение против правительства, выступающего под знаменем социализма? В чем должно быть заинтересовано само советское правительство? В том, чтобы рассеять эти подозрения. В чем обязанность действительных друзей Советского Союза? В том, чтобы твердо сказать московскому правительству: надо во что бы то ни стало рассеять недоверие Запада к советскому правосудию.
Заявлять в ответ на такое требование: "у нас есть свой суд, а до остального нам дела нет" -- значит заниматься не социалистическим просвещением масс, а политикой дутого престижа, в стиле Гитлера или Муссолини.
Даже те "Друзья СССР", которые внутренне убеждены в правильности московского судопроизводства (а сколько таких людей? жаль, что нельзя произвести перепись совести!) даже эти непоколебимые "друзья" бюрократии обязаны вместе с нами потребовать создания авторитетной следственной комиссии. Московские власти должны были бы представить такой комиссии все необходимые доказательства. В них не может быть, очевидно, недостатка, раз на основании этих данных расстреляно по "кировским" процессам 49 человек, не считая полутора сотен, расстрелянных без суда.
Напомним, что в качестве поручителей за правильность московских приговоров перед мировым общественным мнением выступают два адвоката: лондонский Притт и парижский Розенмарк, не считая американского журналиста Дуранти. Но кто поручится за этих поручителей? Оба адвоката, Притт и Розенмарк, ссылаются с благодарностью на то, что советское правительство предоставило в их распоряжение все необходимые раз'яснения. Прибавим, что "королевский советник" Притт был заблаговременно приглашен в Москву, тогда как срок процесса до последнего момента тщательно скрывался от всего мира. Советское правительство не считало, таким образом, унизительным для достоинства своего правосудия прибегать за кулисами к помощи иностранных адвокатов и журналистов, не имеющих никаких особых прав на доверие. Когда же Социалистический и Профессиональный Интернационалы обратились с предложением послать своих адвокатов в Москву, их назвали -- не более и не менее -- как защитниками убийц и Гестапо! Вы знаете, вероятно, что я не сторонник Второго или Профсоюзного Интернационалов. Но разве не очевидно, что их нравственный авторитет неизмеримо выше авторитета адвокатов с гибкой спиной? Не вправе ли мы сказать: московское правительство готово забыть о своем "престиже" перед лицом таких авторитетов и экспертов, в одобрении которых оно уверено заранее; оно охотно готово превратить "королевского советника" Притта в советника ГПУ. Но зато оно грубо отбрасывало до сих пор всякую проверку, в которой заложены гарантии об'ективности и беспристрастия. Таков неоспоримый и сам по себе убийственный факт! Может быть, однако, это заключение неверно? Нет ничего легче как опровергнуть его: пусть московское правительство предоставит международной следственной комиссии серьезные, точные, конкретные об'яснения по поводу всех темных пятен кировских процессов. А кроме темных пятен в них -- увы -- ничего нет! Именно поэтому Москва принимает все меры к тому, чтоб заставить меня, главного обвиняемого, замолчать. Под страшным экономическим прессом Москвы норвежское правительство посадило меня под замок, сославшись, в качестве об'яснения, на мою статью в американской "Нейшен" о Франции! Кто этому поверит?.. Какое счастье, что великодушное гостеприимство Мексики, по инициативе ее президента, генерала Карденаса, позволило мне и моей жене встретить новый процесс не под замком, а на свободе. Но все рычаги уже приведены в движение, чтоб снова заставить меня замолчать. Почему в Москве так боятся голоса одного человека? Только потому, что я знаю правду, всю правду. Только потому, что мне нечего скрывать. Только потому, что я готов предстать пред открытой и беспристрастной следственной комиссией, с документами, фактами и свидетельствами в руках, и раскрыть правду до конца. Я заявляю: если эта комиссия признает, что я виновен хотя бы в небольшой части тех преступлений, которые взваливает на меня Сталин, я заранее обязуюсь добровольно отдаться в руки палачей из ГПУ. Надеюсь, это ясно. Я делаю это заявление пред лицом всего мира. Прошу печать разнести мои слова до самых глухих уголков нашей планеты. Но если комиссия установит, что московские процессы -- сознательный и преднамеренный подлог, построенный из человеческих нервов и костей, я не потребую от своих обвинителей, чтоб они добровольно становились под пулю. Нет, достаточно будет для них вечного позора в памяти человеческих поколений! Слышат ли меня обвинители в Кремле? Я им бросаю свой вызов в лицо. И я жду от них ответа!
Своим заявлением я отвечаю, мимоходом, на частые возражения поверхностных скептиков: "почему мы должны верить Троцкому, а не Сталину?". Нелепо заниматься психологическими гаданиями. Дело идет не о личном доверии. Дело идет о проверке! Я предлагаю проверку! Я требую проверки!
Вы не ждете от меня сегодня ни опровержения "улик", которых в деле не было, ни детального анализа "признаний", этих противоестественных, нечеловеческих монологов, которые в себе самих заключают свое опровержение. Для конкретного анализа процесса мне понадобилось бы больше времени, чем прокурору, ибо распутывать труднее, чем запутывать. Эту работу я проделаю в печати и перед будущей комиссией. Моя задача сегодня -- вскрыть основную, первичную порочность московских процессов, показать движущие силы подлога, его политические цели, психологию его участников и жертв.
Процесс Зиновьева-Каменева был сосредоточен на "терроризме". Процесс Пятакова-Радека отвел первое место уже не террору, а соглашению троцкистов с Германией и Японией о подготовке войны, дележе СССР, саботаже промышленности и истреблении рабочих. Как об'яснить эту вопиющую несогласованность? Ведь после расстрела 16-ти нам говорили, что показания Зиновьева, Каменева и др. были добровольны, искренни и отвечали фактам. К тому же Зиновьев и Каменев сами требовали для себя смерти! Почему же они ничего не сказали о самом главном: о союзе троцкистов с Германией и Японией и о плане расчленения СССР? Могли ли они забыть о таких "деталях" заговора? Могли ли они, вожди так называемого центра, не знать того, что знают подсудимые последнего процесса, люди второй категории? Разгадка проста: новая амальгама построена уже после расстрела 16-ти, в течение последних пяти месяцев, как ответ на неблагоприятные отклики мировой печати.
Самым слабым пунктом процесса 16-ти являлось обвинение старых большевиков в связи с тайной полицией Гитлера, Гестапо. Ни Зиновьев, ни Каменев, ни Смирнов, вообще никто из подсудимых с политическими именами не признал этой связи: перед этой гранью униженья они остановились! Выходит так, что я, через темных незнакомцев, как Ольберг, Берман, Фриц Давид и другие вступил в соглашение с Гестапо для таких великих целей, как получение гондурасского паспорта для Ольберга. Все это выглядело слишком глупо. Этому никто не хотел верить. Весь процесс оказался скомпрометирован. Надо было во что бы то ни стало исправить грубую ошибку режиссуры. Надо было заделать брешь. Ягода был заменен Ежовым. В порядок дня был поставлен новый процесс. Сталин решил ответить критикам: вы не верите, что Троцкий способен был вступить в связь с Гестапо ради Ольберга и гондурасского паспорта? Хорошо, я покажу вам, что целью его союза с Гитлером было вызвать войну и переделить мир. Однако для этой второй, более грандиозной инсценировки не хватало уже главных действующих лиц: Сталин успел убить их. Ему ничего не оставалось, как на главные роли главной пьесы поставить актеров второго плана! Нелишне отметить, что Сталин дорожил Пятаковым и Радеком, как сотрудниками. Но не оставалось других людей с известными именами, которых, хотя бы по их далекому прошлому, можно было бы выдать за "троцкистов". Жребий пал, поэтому на Радека и Пятакова. Версия о моих сношениях с мелкими сошками Гестапо через случайных незнакомцев была отброшена. Вопрос сразу оказался поднят на мировую высоту. Дело идет уже не о гондурасском паспорте, а о дележе СССР и даже разгроме Соединенных Штатов Северной Америки. Точно при помощи гигантского лифта заговор поднят в течение пяти месяцев из грязного полицейского подвала на те высоты, где решаются судьбы государств. Зиновьев, Каменев, Смирнов, Мрачковский ушли в могилу, ничего не зная об этих грандиозных планах, союзах и перспективах. Такова основная ложь последней амальгамы!
Чтоб хоть сколько-нибудь замаскировать вопиющее противоречие между двумя процессами. Пятаков и Радек показали, под диктовку ГПУ, что они образовали "параллельный" центр, в виду... недоверия Троцкого к Зиновьеву и Каменеву. Трудно выдумать более нелепое и фальшивое об'яснение! Я действительно не доверял Зиновьеву и Каменеву после их капитуляции и не имел с ними с конца 1927 года никаких сношений. Но я еще меньше доверял Радеку и Пятакову! Уже в 1929 году Радек предал в руки ГПУ оппозиционера Блюмкина, который был расстрелян без суда и без огласки. Вот что я опубликовал тогда же в издающемся заграницей "Бюллетене русской оппозиции": "Потеряв последние остатки нравственного равновесия, Радек не останавливается ни перед какой гнусностью". Не многим лучше я отзывался и о Пятакове, притом как в печати, так и в частных письмах. Обидно, что приходится приводить эти резкие отзывы о несчастных жертвах Сталина. Но было бы преступлением, затушевывать, по сантиментальным соображениям, истину... Сам Радек и Пятаков всегда глядели на Зиновьева и Каменева снизу вверх, и в этой самооценке они не ошибались. Но этого мало. Во время процесса 16-ти прокурор называл Смирнова "главой троцкистов в СССР". Подсудимый Мрачковский, в доказательство своей близости ко мне, заявлял, что доступ ко мне шел только через него, и прокурор всячески подчеркивал это обстоятельство. Каким же это образом не только Зиновьев и Каменев, но и Смирнов, "глава троцкистов в СССР", и Мрачковский, столь близкий мне человек, не знали ничего о тех планах, в которые я посвятил Радека, публично заклеймленного мною предателем? Такова капитальная ложь последнего процесса. Она сама выпирает наружу. Мы знаем источник ее происхождения. Мы видим закулисные нити. Мы видим грубую руку, которая за них дергает. Радек и Пятаков каялись в ужасающих преступлениях. Но их преступления, с точки зрения обвиняемых, а не обвинителей, не имеют никакого смысла. При помощи террора, саботажа и союза с империалистами, они хотели будто бы восстановить в СССР капитализм. Зачем? В течение всей своей жизни они боролись с капитализмом. Может быть ими руководили личные причины: жажда власти, жажда наживы? Ни при каком другом режиме Пятаков и Радек не могли надеяться занять более высокое положение, чем то, которое они занимали до ареста. Может быть они жертвовали собою столь нелепо из дружбы ко мне? Нелепая гипотеза! Своими действиями, речами, статьями за последние 8 лет, Радек и Пятаков показали себя моими отравленными врагами. Террор? Но неужели же оппозиционеры после всего революционного опыта России не предвидели, что террор послужит только поводом к истреблению лучших борцов? Нет, они это знали, предвидели, они об этом сотни раз заявляли. Нет, нам террор не нужен был. Зато он до зарезу нужен был правящей клике. 4 марта 1929 года, т.-е. 8 лет тому назад в статье, посвященной политике Сталина, я писал:
"Сталину остается одно: попытаться провести между официальной партией и оппозицией кровавую черту. Ему необходимо до зарезу связать оппозицию с покушениями, подготовкой вооруженного восстания и пр".
Вспомните: бонапартизм никогда еще не жил в истории без полицейской фабрикации заговоров.
Оппозиция должна была бы состоять из кретинов, чтобы думать, будто союз с Гитлером или с Микадо, которые, оба к тому же, обречены на поражение в ближайшей войне, будто такой нелепый, немыслимый, сумасшедший союз может принести революционным марксистам что нибудь, кроме позора и гибели. Зато такой союз -- троцкистов с Гитлером -- в высшей степени необходим Сталину. Вольтер говорит: Если бога нет, его надо выдумать. ГПУ говорит: Если союза нет -- его надо сфабриковать.
В основе московских процессов заложен абсурд. Согласно официальной версии троцкисты, начиная с 1931 года, организовали самый чудовищный заговор, причем все, как по команде, говорили и писали одно, а делали другое. Несмотря на сотни вовлеченных в заговор лиц, в течение пяти лет не возникло ни разногласий, ни отколов, ни доносов, ни провалов писем, -- вплоть до того, как пробил час общего покаяния! Тогда совершилось новое чудо. Люди, которые организовывали убийства, подготовляли войну и расчленяли Советский Союз, эти закаленные преступники, внезапно раскаялись в августе 1936 года не под тяжестью улик, нет, ибо ни одной улики не было, -- а по каким то мистическим причинам, которые лицемерные психологи об'являют свойствами "русской души". Подумайте только: вчера они совершали крушение поездов и отравляли рабочих -- по незримой команде Троцкого. Сегодня они возненавидели Троцкого и взваливают на него свои мнимые преступления. Вчера они только о том и думали, как бы убить Сталина. Сегодня они все поют ему гимны. Что это такое: сумасшедший дом? Нет, говорят нам господа Дуранти, это не сумасшедший дом, а "русская душа". Вы лжете, господа, на русскую душу. Вы лжете на человеческую душу вообще.
Чудовищна не только единовременность и всеобщность покаяний. Чудовищно прежде всего то, что, согласно собственным признаниям, заговорщики делали как раз то, что было гибельно для их политических интересов, но крайне необходимо для правящей клики. На суде заговорщики опять-таки говорили как раз то, что могли сказать наиболее рабские агенты Сталина. Нормальные люди, повинующиеся собственной воле, никогда не могли бы так держать себя на следствии и суде, как держали себя Зиновьев, Каменев, Радек, Пятаков и другие. Преданность своим идеям, политическое достоинство, простое чувство самосохранения, должны были бы их заставить бороться за себя, за свою личность, за свои интересы, за свою жизнь. Единственный правильный и разумный вопрос будет гласить так: кто и как довел этих людей до состояния, в котором попраны все нормальные человеческие рефлексы? Юриспруденция знает очень простой принцип, который открывает ключ ко многим тайнам: is fecit cui prodest, кому выгодно, тот и совершил. Все поведение подсудимых продиктовано с начала до конца не их собственными идеями и интересами, а интересами правящей клики. И мнимый заговор, и покаяния, и театральный суд, и вполне реальные расстрелы, все это сделано одной и той же рукой. Чьей? Cui prodest? Рука Сталина! Прочь ложь, фальшь, болтовню о "русской душе"! На суде фигурировали не борцы, не заговорщики, а манекены в руках ГПУ. Они разыгрывали заученные роли. Цель постыдного представления: раздавить всякую оппозицию, отравить самый источник критической мысли, окончательно утвердить тоталитарный режим Сталина.
Повторяем: обвинительный акт есть преднамеренный подлог. Этот подлог должен неизбежно обнаружиться в каждом признании подсудимых, если сопоставить эти признания с фактами. Прокурор Вышинский прекрасно понимает это, ибо он сидел на кухне подлога. Поэтому он не задал подсудимым ни одного конкретного вопроса, который мог бы причинить им затруднения. Имена, документы, дни, обстановка, средства передвижения, условия встреч -- на все эти решающие обстоятельства Вышинский набрасывал покров стыдливости, который правильнее назвать покровом бесстыдства. Вышинский разговаривал с подсудимыми не на языке юриста, а на условном языке соучастника, заговорщика, мастера подлога, на воровском жаргоне. Инсинуирующий характер вопросов Вышинского -- наряду с полным отсутствием вещественных доказательств -- представляет вторую убийственную улику против Сталина!
Но я совсем не собираюсь ограничиваться этими отрицательными доказательствами, о, нет! Вышинский не доказал и не мог доказать, что суб'ективные признания правдивы, т.-е. отвечают об'ективным фактам. Я беру на себя гораздо более трудную задачу: доказать, что каждое из этих признаний ложно, т.-е. противоречит действительности. В чем состоят мои доказательства? Я дам ва<м> сейчас два-три образца. Мне нужно было бы, по крайней мере, час, чтоб разобрать перед вами только два главных эпизода: мнимую поездку ко мне в Копенгаген подсудимого Гольцмана, за террористическими инструкциями, и мнимую поездку ко мне в Осло подсудимого Пятакова, за инструкциями о расчленении СССР. В моем распоряжении полный арсенал документальных доказательств того, что Гольцман не был у меня в Копенгагене, а Пятаков не был у меня в Осло. Я приведу сейчас только наиболее простые доказательства, требующие минимум времени.
В отличие от других подсудимых, Гольцман указал дату (23-25 ноября 1932 года) -- секрет прост: из газет известно было, когда я приехал в Копенгаген, -- и следующие конкретные подробности: его, Гольцмана, свел со мной в Копенгагене мой сын, Лев Седов, с которым он, Гольцман, встретился в отеле Бристоль. Об отеле Бристоль Гольцман с Седовым условились еще в Берлине. Прибыв в Копенгаген, Гольцман действительно встретил Седова в вестибюле названного отеля. Оттуда они вместе отправились ко мне. Во время беседы Гольцмана со мной Седов, по словам Гольцмана, часто входил в комнату и выходил из нее. Какие живописные подробности! Мы вздыхаем с облегчением: наконец-то мы имеем не только туманные покаяния, но и подобие фактов. Беда, однако, в том, дорогие слушатели, что мой сын не был в Копенгагене ни в ноябре 1932 года, ни вообще когда либо в своей жизни. Прошу вас твердо запомнить это! В ноябре 1932 года мой сын находился в Берлине, т.-е. в Германии, а не в Дании, и делал тщетные попытки выехать на свидание со мной и своей матерью в Копенгаген: не забудьте, что веймарская демократия находилась уже при последнем издыхании и берлинская полиция становилась все строже. Все обстоятельства хлопот моего сына насчет выезда установлены точными свидетельскими показаниями. Наши ежедневные телефонные переговоры с сыном из Копенгагена в Берлин, могут быть установлены на телефонной станции Копенгагена. Десятки свидетелей, которые в то время окружали меня и жену в Копенгагене, знали, что мы нетерпеливо, но тщетно ждем сына. В то же время все друзья сына в Берлине знали, что он тщетно стремится получить визу. Именно благодаря этим настойчивым попыткам и препятствиям факт несостоявшейся встречи в Копенгагене врезался в память нескольких десятков человек. Они все живут заграницей и уже дали свои письменные показания. Достаточно этого? Надеюсь, что да! Притт и Розенмарк скажут, может быть, что нет? Ведь они снисходительны только к ГПУ! Хорошо, я пойду им навстречу. У меня есть доказательства еще более непосредственные, более прямые, более неоспоримые. Дело в том, что наша встреча с сыном состоялась после того, как мы покинули Данию, именно во Франции, на пути в Турцию. Это свидание оказалось возможным, только благодаря личному вмешательству тогдашнего французского министра-президента Эррио. Во французском министерстве иностранных дел хранятся телеграмма моей жены к Эррио от 1-го декабря, канун нашего от'езда из Копенгагена и телеграфное предписание Эррио французскому консулу в Берлине, от 3-го декабря, о немедленной выдаче визы моему сыну. Я все время боялся, что агенты ГПУ в Париже выкрадут эти документы. К счастью они не успели. Обе телеграммы благополучно разысканы во французском министерстве иностранных дел несколько недель тому назад. Вы слышите меня ясно? Я держу сейчас в руках копии обеих телеграмм. Я не цитирую их текста, номеров и часов, чтоб не терять времени: я представлю их завтра в печати. На паспорте моего сына имеется выданная французским консулом виза от того же 3-го декабря. 4-го утром сын уехал из Берлина. На его паспорте имеется пограничный штемпель от того же числа. Паспорт сохранился в целости. Встреча с сыном состоялась в Париже, на Северном вокзале, в вагоне второго класса, привезшем нас из Дюнкирхена, в присутствии десятка сопровождавших нас друзей. Надеюсь, что этого достаточно? Ни ГПУ, ни Притту нельзя извернуться. Они прочно взяты в тиски. Гольцман не мог видеть моего сына в Копенгагене, ибо сын находился в Берлине. Сын не мог входить и выходить во время свидания. Кто же поверит факту самого свидания? Кто поверит после этого всему признанию Гольцмана?
Но и это еще не все. По словам Гольцмана, встреча его с сыном произошла, как мы уже слышали, в отеле Бристоль, в вестибюле. Прекрасно!.. Но оказывается, что копенгагенский отель Бристоль был разрушен до основания в 1917 году! В 1932 году об этом отеле существовало только воспоминание в старых путеводителях.
Услужливый Притт выдвигает гипотезу о вероятной "описке": русской стенографистке ошибочно послышалось, видите ли, слово Бристоль, причем никто из журналистов и редакторов отчета не заметил и не исправил ошибки. Хорошо! Но как же быть с моим сыном? Тоже описка стенографистки? Об этом Притт, вслед за Вышинским, красноречиво молчит. На самом деле ГПУ, через своих агентов в Берлине, знало о хлопотах сына и не сомневалось, что он встретился со мной в Копенгагене. Вот откуда "описка"! Гольцман знал, очевидно, отель Бристоль по старым эмигрантским воспоминаниям и потому назвал его. Отсюда вторая "описка"! Две "описки" слились в катастрофу: от признаний Гольцмана остается лишь туча пыли, как от отеля Бристоль в момент его разрушения. А между тем -- не забывайте! -- это важнейшее признание в процесе 16-ти: из всех старых революционеров только Гольцман встречался будто бы со мной лично и получил террористические инструкции!
Перейдем ко второму эпизоду. Пятаков прилетел ко мне будто бы в Осло на аэроплане из Берлина в середине декабря 1935 года. На поставленные мною московскому суду, еще при жизни Пятакова, 13 точных вопросов, ни на один не получил ответа. Каждый из этих вопросов разрушает мифическую поездку Пятакова. Тем временем мой норвежский домохозяин, Конрад Кнутсен, член Стортинга, и мой бывший секретарь, Эрвин Вольф, заявили уже в печати, что я не имел в декабре 1935 года ни одного русского посетителя и не совершал без них никаких поездок. Этих показаний всем недостаточно? Вот еще одно: власти аэродрома в Осло официально установили, на основании своих протоколов, что в течение декабря 1935 года на их аэродроме не опускался ни один иностранный аэроплан! Может быть в протоколах аэродрома тоже произошла... описка? Мистер Притт, оставьте нас в покое с описками, придумайте что нибудь более умное! Но ваша изобретательность вам не поможет: я располагаю десятками прямых и косвенных доказательств лживости показаний несчастного Пятакова, которого ГПУ заставило лететь ко мне на воображаемом аэроплане, как святейшая инквизиция заставляла ведьм летать на метле на свидание к дьяволу. Техника изменилась, но суть осталась та же!
В зале Ипподрома, который я хотел бы видеть отсюда, есть несомненно компетентные юристы. Прошу их обратить внимание на то, что ни Гольцман, ни Пятаков не дали ни малейших указаний о моем адресе, т.-е. о действительном месте встречи. Ни тот ни другой не сказали, по какому именно паспорту, под каким именем они приехали в чужую страну. Прокурор не задал им даже вопроса об их паспортах. Ясно почему: этих имен не оказалось бы в списках приезжих иностранцев. Пятаков не мог не переночевать в Норвегии, где декабрьские дни очень коротки. Он не назвал, однако, отеля. Прокурор не задал ему вопроса об отеле. Почему? Потому что призрак отеля Бристоль висел над головою Вышинского! Прокурор -- не прокурор, а инквизитор и вдохновитель Пятакова, как Пятаков, лишь несчастная жертва ГПУ.
Я мог бы привести сейчас огромное число свидетельств и документов, которые разрушают до основания показания ряда обвиняемых: Смирнова, Мрачковского, Дрейцера, Радека, Владимира Ромма, словом все тех, которые хоть пытались намекать на факты, на обстоятельства времени и места. Такую работу можно, однако, с успехом проделать только перед следственной комиссией, с участием юристов, имея необходимое время для детального рассмотрения документов и заслушания свидетельских показаний.
Но уже то, что мною сказано, позволяет, надеюсь, предвидеть общий ход будущего расследования. С одной стороны, обвинение фантастично по самому своему существу: все старое поколение большевиков обвиняется в отвратительной измене, лишенной смысла и цели. В обоснование этого обвинения прокурор не располагает ни одним вещественным доказательством, несмотря на десятки тысяч арестов и обысков. Полное отсутствие улик есть самая грозная улика против Сталина! Расстрелы опираются исключительно на вынужденные признания. А когда в этих признаниях названы факты, они рассыпаются при первом прикосновении критики. ГПУ виновно не только в подлоге. Оно виновно в том, что плохо, грубо, глупо выполнило подлог. Безнаказанность развращает. Бесконтрольность парализует критику. Фальсификаторы ведут работу кое-как. Они расчитывают на суммарный эффект признаний и... расстрелов. Если внимательно сопоставить фантастичность обвинения в целом с заведомой ложностью фактических показаний, то, что останется от всех этих монотонных признаний? Удушливый запах инквизиционного трибунала, и ничего больше!
Но есть еще один род доказательства, который мне кажется не менее важным. За год ссылки и 8 лет эмиграции я написал близким и далеким друзьям около двух тысяч писем, посвященных самым острым вопросам текущей политики. Полученные мною письма, как и копии моих ответов налицо. Благодаря своей непрерывности, эти письма вскрывают, прежде всего, грубые противоречия, анахронизмы и прямые бессмыслицы обвинения -- не только в отношении меня и моего сына, но и других подсудимых. Однако, значение писем не только в этом. Вся моя теоретическая и политическая деятельность за эти годы отражена в письмах с исчерпывающей полнотой. Письма дополняют мои книги и статьи. Исследование моей переписки, думается мне, имеет решающее значение для характеристики политической и моральной личности -- не только моей, но и моих корреспондентов. Вышинский не сумел представить суду ни одного письма. Я представлю комиссии или суду тысячи писем, которые отражают мой действительный образ мыслей со всех сторон, притом в общении с наиболее близкими мне людьми, от которых мне нечего было скрывать, в частности, с моим сыном Львом. Одна эта переписка своей внутренней убедительностью убивает сталинскую амальгаму в зародыше, не оставляя для нее попросту места. Прокурор со своими уловками и ругательствами и подсудимые со своими монологами отчаяния повисают в воздухе. Таково значение моей переписки. Таково содержание моих архивов. Я ни от кого не требую доверия. Я апеллирую к разуму, к логике, к критике. Я предлагаю факты и документы. Я требую проверки!
В вашей среде, дорогие слушатели, есть, вероятно, немало людей, которые охотно повторяют: "признания подсудимых ложны -- это ясно; но как Сталину удается получать такие признания: вот где тайна"! На самом деле тайна не так уж глубока. Инквизиция, при более простой технике, исторгала у обвиняемых любые показания. Демократическое уголовное право потому и отказалось от средневековых методов, что они вели не к установлению истины, а к простому подтверждению обвинений, продиктованных следствием. Процессы ГПУ имеют насквозь инквизиционный характер: такова простая тайна признаний!
Вся политическая атмосфера Советского Союза проникнута духом инквизиции. Читали ли вы книжку Андрея Жида "Возвращение из СССР"? Жид друг Советов, но не лакей бюрократии. Кроме того, у этого художника есть глаза. Один маленький эпизод в книге Жида неоценим для понимания московских процессов. В конце путешествия Жид хотел послать Сталину телеграмму, но, не получив инквизиционного воспитания, он назвал Сталина простым демократическим словом "вы". Телеграмму отказались принять. Вы не верите? Да, да, телеграмму отказались принять! Представители власти раз'ясняли Жиду: "Сталину надо писать: "вождь рабочих", или "учитель народов", а не просто "вы". Жид попробовал сопротивляться: "Неужели же Сталин нуждается в этой лести?". Ничто не помогало. Ему наотрез отказали в приеме телеграммы без византийской лести. В конце концов Жид заявил: "Я подчиняюсь, утомившись от борьбы, но отклоняю всякую ответственность"... Таким образом, мирового писателя и почетного гостя утомили в несколько минут и заставили подписать не ту телеграмму, которую хотел написать он сам, а ту, которую ему продиктовали маленькие инквизиторы. У кого есть крупица воображения, пусть представит себе не знатного путешественника, а опального советского гражданина, оппозиционера, изолированного и затравленного, парию, который вынужден писать не приветственную телеграмму Сталину, а десятое или двадцатое признание в своих преступлениях. Может быть на свете есть очень много героев, которые способны вынести всякие пытки, физические или нравственные, над ними самими, над их женами, над их детьми. Не знаю... Мои личные наблюдения говорят мне, что емкость человеческих нервов ограничена. Через посредство ГПУ Сталин может загнать свою жертву в такую пучину беспросветного ужаса, унижения, бесчестья, когда взвалить на себя самое чудовищное преступление, с перспективой неминуемой смерти или со слабым лучом надежды впереди, остается единственным выходом. Если не считать, конечно, самоубийства, которое предпочел Томский! К этому же выходу прибегли ранее Иоффе, два члена моего военного секретариата: Глазман и Бутов, секретарь Зиновьева Богдан, моя дочь Зинаида и многие десятки других. Самоубийство или нравственная прострация: третьего не дано! Но не забывайте, что в тюрьме ГПУ и самоубийство оказывается нередко недостижимой роскошью!
Московские процессы не бесчестят революцию, ибо они являются детищами реакции. Московские процессы не бесчестят старое поколение большевиков; они лишь показывают, что и большевики сделаны из плоти и крови, и что они не выдерживают без конца, когда над ними годами качается маятник смерти. Московские процессы бесчестят тот политический режим, который их породил: режим бонапартизма, без чести и совести. Все расстрелянные умирали с проклятиями по адресу этого режима.
Кто хочет, пусть роняет слезы по поводу того, что у истории такая запутанная походка: два шага вперед, шаг назад. Но слезы не помогут. Надо, по рекомендации Спинозы, не плакать, не смеяться, а понимать. Попробуем понять!
Кто такие главные обвиняемые? Старые большевики, строители партии, советского государства, Красной армии, Коминтерна. Кто выступал против них обвинителем? Вышинский, буржуазный адвокат, перекрасившийся после Февральской революции в меньшевика, и примкнувший к большевикам после их окончательной победы. Кто писал отвратительные пасквили на подсудимых в "Правде"? Заславский, бывший столп банковской газеты, которого Ленин в 1917 году именовал в своих статьях не иначе, как "негодяем". Бывший редактор "Правды", Бухарин, старый большевик, арестован. Главным столпом "Правды" состоит Михаил Кольцов, буржуазный фельетонист, который всю гражданскую войну провел в лагере белых. Сокольников, участник Октябрьской революции и гражданской войны осужден, как изменник. Раковский ждет обвинения. Сокольников и Раковский были послами в Лондоне. Их место занимает ныне Майский, правый меньшевик, который во время гражданской войны был министром белого правительства на территории Колчака. Трояновский, советский посол в Вашингтоне, об'являет троцкистов контр-революционерами. Сам он, в первые годы Октябрьской революции состоял в центральном комитете меньшевиков и примкнул к большевикам лишь тогда, когда они стали раздавать привлекательные посты. До того, как стать послом, Сокольников был народным комиссаром финансов. Кто занимает ныне этот пост? Гринько, который вместе с белогвардейцами боролся в 1917-1918 г.г. в Комитете Спасения против Советов. Одним из лучших советских дипломатов был Иоффе, первый советский посол в Германии, которого травлей довели до самоубийства. Кто заменил его в Берлине? Сперва раскаявшийся оппозиционер Крестинский, затем Хинчук, бывший меньшевик, участник контр-революционного Комитета Спасения, наконец Суриц, тоже проведший 1917 год по другую сторону баррикады. Эту перекличку я мог бы продолжить без конца.
Грандиозная перетасовка личного состава, особенно поразительная в провинции, имеет глубокие социальные причины. Какие? Пора, пора отдать себе, наконец, отчет в том, что в СССР сформировалась новая аристократия. Октябрьская революция шла под знаменем равенства. Бюрократия воплощает чудовищное неравенство. Революция уничтожила дворянство. Бюрократия создает новую знать. Революция уничтожила чины и ордена. Бюрократия возрождает маршалов, генералов и полковников. Новая аристократия пожирает огромную часть национального дохода. Положение ее пред лицом народа ложно и фальшиво. Ее вожди вынуждены скрывать действительность, обманывать массы, маскировать себя, называть черное белым. Вся политика новой аристократии есть подлог. Подлогом является и новая конституция.
Страх перед критикой есть страх перед массой. Бюрократия боится народа. Лава революции еще не остыла. Обрушивать на голову недовольных и критикующих кровавые репрессии только потому, что они требуют уменьшения привилегий, бюрократия не может. Подложные обвинения против оппозиции являются, поэтому, не случайными актами, а системой, вытекающей из нынешнего положения правящей касты. Вспомним, как действовали термидорианцы французской революции по отношению к якобинцам: Историк Олар пишет: "Враги не удовлетворились тем, что убили Робеспьера и его друзей. Они их оклеветали, представив в глазах Франции, как роялистов и людей продавшихся загранице". Сталин ничего не выдумал. Он только заменил роялистов фашистами.
Когда сталинцы называют нас "предателями", в этом обвинении звучит не только ненависть, но и своеобразная искренность. Они считают, что мы предали интересы священной касты генералов и маршалов, которая одна способна "построить социализм", но которая на деле компрометирует самую идею социализма. Мы, со своей стороны, считаем сталинцев предателями интересов советских народных масс и мирового пролетариата. Нелепо об'яснять столь ожесточенную борьбу личными мотивами. Дело идет не только о разных программах, но о разных социальных интересах, которые все более враждебно сталкиваются друг с другом.
А где общий диагноз? спросите вы. Где прогноз? Я предупредил: моя речь посвящена только московским процессам. Социальному диагнозу и прогнозу посвящена моя новая книга. Но в двух словах я скажу то, что думаю. Основные завоевания Октябрьской революции, т.-е. новые формы собственности, позволяющие развитие производительных сил, еще не разрушены; но они уже пришли в непримиримое противоречие с политическим деспотизмом. Социализм немыслим без самодеятельности масс и расцвета человеческой личности. Сталинизм попирает и то и другое. Открытый конфликт между народом и новой деспотией неизбежен. Режим Сталина обречен. Заменит ли его капиталистическая контр-революция или рабочая демократия? История еще не решила этого вопроса. Решение зависит также от активности мирового пролетариата. Если допустить на минуту, что фашизм восторжествует в Испании, а потом и во Франции, окруженная фашистским кольцом, советская страна оказалась бы обреченной на дальнейшее разложение, которое распространилось бы с политической надстройки на социальный фундамент. Другими словами: разгром европейского пролетариата означал бы неизбежно и крушение СССР. Если наоборот, трудящиеся массы Испании справятся с фашизмом, если французский рабочий класс встанет на путь освобождения, тогда подавленные массы СССР расправят спину и подымут голову. Тогда пробьет последний час сталинского деспотизма. Но торжество советской демократии не произойдет само собою. Это зависит также от вас. Массам надо помочь: первая помощь -- сказать им правду. Вопрос стоит так: помогать ли деморализованной бюрократии против народа, или прогрессивным силам народа против бюрократии. Московские процессы -- сигнал. Горе тому, кто его не слышит! Процесс о поджоге рейхстага имел, конечно, большое значение. Но ведь там дело шло о презренном фашизме, воплощении всех пороков тьмы и варварства. Московские преступления совершаются под знаменем социализма. Этого знамени мы не отдадим мастерам подлога. Если наше поколение оказалось слишком слабо для осуществления социализма на земле, мы передадим знамя незапятнанным нашим детям. Борьба, которая предстоит, далеко превосходит значение отдельных лиц, фракций и партий. Это борьба за будущее всего человечества. Она будет суровой. Она будет долгой. Кто ищет физического покоя и душевного комфорта, пусть отойдет в сторону. Во время реакции удобнее опираться на бюрократию, чем на истину. Но все, для которых социализм -- не пустой звук, а содержание нравственной жизни -- вперед! Ни угрозы, ни преследования, ни насилия нас не остановят. Может быть на наших костях, но истина восторжествует. Мы ей проложим дорогу. Она победит. И под грозными ударами судьбы, я буду считать себя счастливым, как в лучшие дни своей юности, если вместе с вами смогу содействовать ее победе.
Койоакан, 9 февраля 1937 г.
*1 Свою речь Л. Д. Троцкий должен был произнести по телефону из Мексико в Нью-Иорк, 9-го февраля, перед 6.500 слушателей на митинге, созванном американским комитетом "защиты Троцкого". Это был самый крупный рабочий митинг такого характера, который когда-либо видел Нью-Иорк. По неизвестным причинам телефонные провода в последний момент отказались работать. Троцкому не удалось произнести своей речи; она была зачитана одним из членов президиума. Мы печатаем эту речь в несколько сокращенном виде. Ред.